Купол на Кельме,

22
18
20
22
24
26
28
30

Кажется, едем. Ну конечно, едем! В самом деле едем!

Едем в тайгу за вескими доказательствами. Как ни странно, мы всё собираемся доказывать. Ребята доказывают, что из них получатся геологи и не зря мы выбрали их троих. Я хочу доказать Ирине, что лучшего спутника в жизни ей не найти. А Маринов доказывает, что теория его верна, что директор института не зря рискнул, а остальные нападали на него напрасно. Вопрос поставлен, ответ осенью.

Кто из нас вернется с доказательством, а кто с грустно поникшей головой, жалуясь, что в жизни у него не сошлось с ответом?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Ночь.

Размашисто двигая «локтями», как бегун-марафонец, по темным полям бежит поджарый паровоз. Перед ним тьма, не городской серовато-желтый полусвет, а глухая, черная стена. Но, сам себе освещая дорогу, он уверенно продвигается вперед, только чуть пыхтит на подъеме и разбрасывает по хмурому небу горсти недолговечных искр.

За ним – гуськом вагоны. Желтые отсветы окон скользят по откосам насыпи, проваливаются в овраги, прыгают по кочкам. На некоторых окнах шторки с круглыми помпонами, и тень каждого помпона бежит по насыпям и выемкам до самого рассвета.

Второе окно в четвертом вагоне – наше. Все мы лежим на полках, укрытые серыми железнодорожными одеялами, и все одинаково покачиваемся в такт колесному рокоту и одновременно вздрагиваем, когда паровоз тормозит.

Я лежу на верхней полке, напротив меня – Глеб, Маринов внизу. А на второй нижней полке, наискось от меня, – Ирина. Она вся в тени, я вижу только кусок освещенной щеки. Но мне и не нужно видеть. Я знаю, что она здесь, рядом, и, лежа с закрытыми глазами, думаю о ней.

Неправда, что любовь проходит. Любовь похожа на молодую иву. Может быть, вы знаете, что ивы срезают через год после посадки; вместо свежего побега остается еле видный пенек, жалкий обрубок. Казалось бы, дереву конец. Но это только кажется. В пеньке, под корой, существуют скрытые почки, когда придет весна, они дадут новые побеги, и не один, а несколько – все более мощные, жизнеспособные, быстрорастущие. Я не думал об Ирине все годы на фронте. Она не провожала меня, не вспоминала с теплым чувством, не писала писем на полевую почту. Я считал, что она не имеет права на мои мысли. В часы затишья вспоминал о Катюше, о моей московской рабочей комнате, о столе с клеенкой, закапанной чернильными пятнами. С охотой я думал о Москве, старался представить простор Красной площади, причудливый силуэт Василия Блаженного на фоне вечернего неба, освещенного прожекторами, золотые стрелки на черном циферблате Спасской башни. Только раз я не выдержал характера и написал Ирине. Это было сразу после ранения. Мне очень захотелось теплого слова. Но я не послал письма, написал его и разорвал. Просить о сочувствии, о жалости, о любви, по-моему, унизительно. Я отменил любовь, вычеркнул ее, срезал под самый корень. Я был совершенно спокоен и не знал, что в сердце остались скрытые почки, готовые дать побеги, как только наступит весна.

Для меня весна пришла утром первого апреля. В окнах отражалось голубое небо. Из водосточных труб с грохотом вылетали сосульки. Автомашины проваливались в жидкую кашу. Жизнерадостно звенела капель.

«Мы будем встречаться очень часто», – сказала Ирина. И я решил, что незачем считаться обидами, зачеркнул прошлое крест-накрест. Передо мной был другой человек – вдумчивее, взрослее и еще красивее, чем прежде.

Мы встречались очень часто, иногда по нескольку раз в день: в институте, на складе, на квартире Маринова… Мы вели серьезные деловые разговоры: о девонских отложениях, о патронах в бумажных гильзах и о брезентовых рукавицах. Иногда я провожал Ирину до скверика на Большой Полянке. Мы сидели на скамейке под липой и опять говорили о девонских глинах и брезентовых рукавицах. Сказать что-нибудь лирическое я не решался. Меня смущали глаза Ирины – светло-серые, с глубоким зрачком и длинными ресницами. Она смотрела в упор, прямо в глаза мне, как будто спрашивала, все ли я договариваю. Я смущался, начинал проверять каждое слово. Мне самому уже казалось, что я высказываюсь недостаточно чистосердечно, недостаточно глубокомысленно, недостаточно умно для Ирины. И разговор у нас не клеился. Ведь невозможно целый вечер говорить исключительно умные слова.

А потом я шел домой мимо серых утесов Дома правительства, через Большой Каменный мост. Отсюда лучше всего виден Кремль – его всегда снимают с этой стороны. Внизу, подо мной, на обеих набережных плечом к плечу стояли парочки. Стояли часами, глядя на темную воду, в которой светились разноцветные огни – белые, красные, зеленые, говорили друг другу незначительные слова и думали о великой любви.

Я смотрел на них сверху, свысока, с легким чувством зависти. Я шел один. Ирина уже простилась со мной. Она сказала: «До завтра», – и выразительно посмотрела прямо в глаза. Как понимать: «До завтра»? Будет ли завтра счастливее, чем сегодня? Будет ли завтра сказано что-нибудь более важное?

2

В поезде я не люблю много спать – побаиваюсь, как бы не просмотреть что-либо замечательное.

В начале пути мы едем по самой длинной в мире железной дороге – по магистрали Москва – Владивосток. Путь идет через Мытищи, Пушкино, Загорск, Александров, Ростов Ярославский. Ведь жалко будет, если зайдет разговор как-нибудь о Ростове Ярославском, а ты скажешь: не видел, проспал!

Часов в восемь утра в коридор выходит свежевыбритый Маринов с полотенцем через плечо. Здоровается, подходит к окну.