Человек-землетрясение

22
18
20
22
24
26
28
30

Под горячим душем Пия раздела его, и наконец они оба голые стояли и смотрели друг на друга в облаке пара, под низвергающимся водопадом. Урча, как голодные собаки, они наслаждались своими телами, катались, сплетаясь, в тесной кабине, забирались друг на друга, как самец и самка, были жеребцом и всадницей, молотом и наковальней. В такие моменты происходили превращения Боба Баррайса. Насилие над обнаженным женским телом, покорность, с которой оно одновременно принимало грубость и нежность, вздох бессилия, подавленный крик под его руками, вторжение со всего размаху в трепещущую плоть, шлепки как отзвук божественных аплодисментов, готовность отдаться целиком, боль пополам с блаженством так опьяняли его, что он терял всякий контроль над собой.

После такой звериной схватки Боб чаще всего лежал молча на спине, он вслушивался и вглядывался в себя с тем отвращением, которое испытывают при виде чудовищ.

«Я чудовище, – думал он в таких случаях. – Я машина, которая пожирает руки, ноги, груди, бедра, как другие – бензин, масло или электричество. К чему я еще пригоден в этой жизни? Дядя Теодор управляет фабрикой и увеличивает состояние Баррайсов. Моей матери все еще хотелось бы мыть мне попку, и у нее начинается мигрень, когда я кричу ей: „Я взрослый! Я мужчина! Ты могла бы забеременеть от меня, как мать Эдипа! Если ты не прекратишь нянчить меня, мне придется тебя изнасиловать!“

А друзья? Разве это друзья? Подхалимы, пресмыкающиеся, клика, которой надо платить, чтобы она кричала «ура», придворные шуты и гомосексуалисты, верующие лишь в пенис, акробаты секса, глупцы и онанирующие гении, прожектеры и революционеры, осквернители церквей и педерасты, полусумасшедшие с кучей самомнения. Господи, что за мир!

Единственное, что остается, это машины. Неистовые ящики из металла на ревущих, бешено вращающихся колесах. Фыркающие монстры, разжевывающие и проглатывающие свои жертвы. Проститутки, высасывающие твой спинной мозг со скоростью в 180, 190, 200, 210, 240 км/час. Божества, которыми можно управлять. А потом ты врезаешься в скалу, и такой верный парень, как Лутц Адамс, сгорает и кричит… кричит… кричит.

Ну и, наконец, женщины. Дышащие раны, которые никогда не затягиваются, а лишь раскрываются. Стонущая, скользящая поверхность; сладким потом пахнущие цветы плоти; наэлектризованные части тела; волосы, каждый локон которых мечет молнии; губы, таящие в себе целый мир: и ад и рай в одно и то же время…

Моя жизнь! Вот и все, на этом она кончается.

Господи, что же я за человек?»

И сейчас Боб Баррайс молча лежал на спине, а Пия нежилась рядом в белом махровом халате и без умолку говорила. Он ее вовсе не слушал, до него не доходило ни слова, ее голос доносился, как размытые звуки далекого приемника. И даже когда она его поцеловала, назвала «своим медвежонком» и излила на него целый поток нежности, он остался безучастным и отсутствующим.

Неожиданно он вскочил, оттолкнул Пию и пошел одеваться. Через десять минут он покинул номер, ничуть не удивившись, что Пия тоже была одета и шла рядом с ним. У входа в бар они остановились. Боб кивнул в сторону Гельмута Хансена, листавшего немецкий иллюстрированный журнал.

– Это он? – спросила тихо Пия. Взгляд ее стал холодным и опасным.

– Да, тот высокий блондин.

Пия Коккони встряхнула головой, рассыпав по плечам длинные черные волосы. «Почему бы ей еще и не заржать? – подумал неожиданно Боб. – Так вскидывают голову обычно дикие лошади, перед тем как встать на задние ноги и раздробить копытами противнику череп».

– Ты не против, если я с ним пофлиртую? – спросила она. Боб покосился в сторону Пии. Губы ее сузились, превратившись в смертоносное оружие, в нож, кромсающий сердца.

– Нет, но тебе придется нелегко.

– Он что, евнух?

– Отнюдь нет.

– Ты будешь ревновать?

– А ты хочешь дать повод? – Боб наблюдал за Гельмутом, как тот отложил журнал, отхлебнул глоток чая и взялся за итальянскую дневную газету. – Флирт я разрешаю. Но ведь ты хочешь переспать с ним, не так ли?

– Я хочу, чтобы он ел у меня из рук, как прирученная птица.