— Нет, наших союзников.
— Ну вот еще… Они вечно пыжатся.
— Да да, — поддержал отставной полицейский. — Я невзлюбил своего в ту минуту, когда он только вошел в дверь. Он сказал: «Здравствуйте, Негг Schlamm!» — «Господин Грязь!» Он думал, что никто не поймет…
— Сами-то они чистенькие, — возмущенно сказал Этвёш Дюла. — А их самодовольство! Взять, к примеру, почтенную мадам Хамзель — этот обер-лейтенант, что живет у нее, твердо убежден, что делает ее счастливой.
Они поглядели в ту сторону, где за оградой на обезлюдевшей со вчерашнего дня улице стал так странно заметен черный катафалк, всегда стоявший на цементной площадке перед погребальным бюро мадам Хамзель.
— Помнишь, как он сказал: «Борьбе армий всегда сопутствует борьба самолюбий». Что и говорить — мастера на высокие тирады!
— Знаешь, Янош, сегодня ночью я лежал и думал: какой талант у этой публики — даже своих друзей ожесточить против себя.
Так дружно осуждая уходящих гитлеровцев, оба приятеля вышли на улицу. В конце улицы трещало пламя, горели склады кожи и деревья, окружавшие фабрику.
— Смотри же, будь осторожен, — сказал отставной полицейский уходившему к Тиссе приятелю.
Прошло два часа. На восточной окраине города за это время ничего особенного не случилось, только дым повернуло к Тиссе. Ветром его расстелило на высоком берегу, точно невод, а потом сбросило в реку первыми взрывами на пустыре. Гитлеровцы начали подрывать кирпичные корпуса складов, создавая поле обстрела для обороны на правом берегу. От взрывов качались люстры в квартирах. В садах летели с веток яблоки. На улице — ни души…
И вот странное шествие показалось со стороны реки. Два эсэсовца и какой-то босяк в фетровой шляпе вели под руки Этвёша Дюлу. Было ясно, что с ним случилось несчастье. Улица на минуту ожила. Несколько женщин выбежали из калиток. Дети выглядывали из-за заборов. Мельцер Янош спешил на помощь другу.
— Он капитулировал! — сострил один из эсэсовцев.
Второй оказался более разговорчивым.
— Он контужен. Подорвался на мине. Еще легко отделался. Какой дурак мог догадаться сегодня ловить рыбу!
— Но его послал ваш обер-лейтенант! — возмутился Мельцер Янош.
Бедный Этвёш был неузнаваем — ноги подкашивались, голова моталась, толстые складки вокруг рта разгладились, словно их проутюжило, от этого отставной капитан даже казался помолодевшим. Сильно заикаясь, он рассказывал соседям, как шел к реке через рощу, вдруг что-то громыхнуло, и дальше он ничего не помнит.
Его ввели во двор. Босяк в фетровой шляпе вытряхнул из его кошелки рыбу в корыто свиньи, но бедный Дюла не сказал ни слова — видно, ему совсем отшибло память.
В другое время такое происшествие наполнило бы двор толпой сердобольных соседей. Пришли бы даже из дальних улиц. Сколько было бы сочувственных восклицаний, медицинских советов, ужасных воспоминаний! Но сейчас было не до ближнего. Пепел и дым плавали среди деревьев. Канонада усилилась. От пристаней доносилась учащенная перестрелка. Какой-то забежавший с улицы юноша в трусиках, ударяя себя по волосатым ляжкам, прокричал, что советские танки показались на дальних хуторах. В одну минуту дворик Этвёша Дюлы опустел. Разбежались соседки. Удалились эсэсовцы. Исчез босяк. И даже Мельцер Янош, пробормотав вдруг что-то вроде «сейчас» или «сию минуту», подался в свой винный погребок с каменными сводами.
Улыбка облегчения показалась на лице Этвёша Дюлы, когда он остался один. Он медленно обошел двор, оглядывая недоделанные мышеловки, разобранные будильники, ржавые кофейные мельницы. Свинья чавкала, дожирая рыбу, предназначавшуюся для обер-лейтенанта. Отставной капитан с интересом поглядел на нее и даже почесал ее где-то под передней ножкой, там, где розовая кожица колыхалась жирком. Брезгливая гримаса каких-то болезненных переживаний замкнула его лицо.
43