Мир приключений, 1959 (№4)

22
18
20
22
24
26
28
30

Он умел великолепно вскипать гневом, но почти тотчас же отходил и охотно прощал любого — действительного или мнимого — врага.

Он готов был, так же как и деньгами, поделиться с любым своей славой или талантом. Больше всего на свете он любил помогать молодым начинающим писателям и, как ребенок, радовался их успехам, пожалуй, даже больше, чем своей славе.

У Дюма в жизни бывали трудные минуты, но он всегда утверждал, что чувствует себя великолепно, — это был своеобразный самогипноз, который заражал окружающих. Оптимизм Дюма был так велик, что он нисколько не сердился на людей, которым не нравились его произведения: он их только жалел за то, что они лишены хорошего вкуса.

Дюма интересовался всем на свете и поэтому хотел, чтобы весь свет интересовался им самим. Ему нравилось, когда его имя было на устах у всего Парижа. Поэтому, когда не хватало фактов, писатель сам придумывал про себя анекдоты.

Он любил делать вид, что его произведения ничего ему не стоят, что они рождаются сами собой.

— Спросите у сливового дерева, как оно делает сливы, — говорил он.

— Академики! — возмущался он. — Подумаешь! Пусть они дадут обещание выпускать восемьдесят томов в год — и все равно обанкротятся. А я один дам вам сто!

— Отец, — спросил однажды его сын, — где ты успел изучить жизнь?

— Ба! — ответил Дюма величественно. — Я весьма остерегался ее изучать, иначе где бы я взял время для того, чтобы писать!..

Но, конечно, это была только шутка. В действительности Александр Дюма был хорошо образованным человеком, глубоко знающим жизнь, большим писателем и великим тружеником.

2

Все, что рассказано выше, — лишь великолепная декорация, изображающая парадный фасад чудесного, фантастического здания. Но за этим раскрашенным холстом находились полутемные кулисы, где кипела незаметная, но тяжелая работа людей, готовящих пышное и блестящее представление.

Его рабочий кабинет в фантастическом павильоне был обставлен со спартанской простотой: большой белый деревянный стол, около стола — два стула, на камине — книги, рядом — железная кровать. Это скорее походило на мастерскую ремесленника, чем на кабинет модного писателя.

В одном жилете, без галстука, он работал с наслаждением, со страстью по двенадцати — пятнадцати, часов в день. Перо его скользило без усилий. Писал он на бумаге большого формата, которую ему присылал один лилльский фабрикант, его поклонник. Он покрывал широкие листы своим крупным, быстрым, легким почерком, с огромным количеством прописных букв, появляющихся в неожиданных местах. Рукописи его были почти без знаков препинания, — этим занимались секретари: расставляли знаки, снижали буквы и уничтожали повторение слов.

Он любил гостей и шум толпы. Но, когда он уединялся в своем рабочем кабинете, никто не должен был ему мешать. И если, даже с его разрешения, к нему заходил посетитель, то Дюма протягивал ему левую руку, не переставая писать даже во время разговора. Точно в назначенное время ему приносили завтрак на круглом столике. Не вставая со стула, он поворачивался, быстро ел, запивая острые блюда, которые так любил, сельтерской водой. Несмотря на гомерические излишества своих героев, Дюма был очень воздержанным человеком: не курил, не пил ни вина, ни даже кофе.

Дюма был одним из самых талантливых каллиграфов Франции, чьим почерком восхищались знатоки. Романы он писал на голубой бумаге (все того же лилльского фабриканта), пьесы и статьи — на розовой, стихи — на желтой; драмы писал специальным почерком рондо, причем сочинял их не за своим рабочим столом, а лежа, опираясь локтем о подушку.

Он работал без устали — как машина, как огромное литературное сообщество. Его останавливали лишь припадки страшной лихорадки. Но и тогда он был не побежден, не поддавался. Стуча зубами, он ложился на свою железную кровать, ощупью брал стакан с лимонадом, поворачивался лицом к стене и, по его собственным словам, «входил в свою лихорадку».

Признавая наличие у себя помощников и сотрудников, Александр Дюма в глубине души все же считал себя — и не без оснований — единственным автором своих произведений.

«Как вы могли поверить этой популярной басне, — писал он в интимном письме Беранже, — покоящейся всего лишь на авторитете нескольких неудачников, постоянно старающихся кусать пятки тех, у кого имеются крылья?

Итак, вы могли поверить, что я завел фабрику романов, что я, как вы выражаетесь, имею рудокопов для обработки моей руды! Дорогой отец, единственная моя руда — это моя левая рука, которая держит открытую книгу, в то время как правая работает по двенадцати часов в сутки. Мой рудокоп — это воля к выполнению того, чего до меня ни один человек не предпринимал. Мой рудокоп — это гордость или тщеславие (как хотите), чтобы одному сделать столько, сколько делают все мои собратья-романисты, вместе взятые, — и притом сделать лучше… Я совершенно один! Я не диктую Я все пишу самолично».