Тревожная служба ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Ута улыбнулась.

— Они еще только учатся, — сказала она.

— С тех пор как здесь вы, я этому верю, — произнес Шверниг и, обращаясь ко мне, добавил: — По-моему, и вашему ротному хору мы тоже могли бы помочь. — Кивнув в мою сторону, он сказал Уте: — Ханнес, честно говоря, пытался что-то сделать, но без музы... — Он подмигнул Уте, а затем уже серьезно спросил: — Вы ведь не откажетесь помочь шефам, коллега Борк? Это было бы нехорошо с вашей стороны.

Ута быстро записала что-то мелким почерком в лежавшую перед ней тетрадь, посмотрела на Швернига (не на меня) и, кивнув головой, просто, без рисовки, ответила:

— Да, конечно, товарищ директор. Я вас прекрасно поняла.

В эти минуты я уже не вспоминал слова отца. Я думал только о том, что у меня покраснели уши. А перед собой видел чертовски милую девушку, интеллигентную, образованную, а что я собой представляю? Беккер частенько говорил мне: «Ты хороший парень, Ханнес, этого у тебя не отнимешь. Но почему бы тебе не послушать хорошую музыку, не взять пару книг, которых ты еще не читал?» Правда, я это несколько раз пытался делать, скорее ради Беккера, чем ради собственного удовольствия. И, конечно, сейчас чувствовал себя полным невеждой перед этой барышней-учительницей.

Когда вечером я ложился в постель и по радио передавали классическую музыку, у меня невольно слипались глаза, а если я даже пытался слушать, мысли мои были далеки от музыки. Я, например, думал о Хелленберге, где мы смонтировали хитроумное новое сигнальное устройство, которое никак не хотело действовать.

«С этой Утой Борк, — думал я, — ничего у тебя не выйдет. И пусть электрический ток пронизывает тебя хоть до потери сознания — не поможет. Ты играешь в футбол, а она играет на рояле». Так я пытался сам себя отговорить. К счастью, это удалось не совсем, ибо она, кроме того, была спортсменкой, а я пытался организовать у нас на заставе хор.

И все же тогда, в школе, когда я впервые увидел Уту, мне показалось, что она очень далека от меня...

Цорн ткнул меня локтем в бок, протянул бинокль и показал рукой на бурелом. Из зарослей кустарника к изгороди из ежевики вышла косуля. За ней спокойно шествовал самец — молодой, стройный, полный силы. Он сердито рыл землю передними ногами, да так сильно, что пучки вереска разлетались в стороны. Косуля то и дело оборачивалась и быстро щипала траву. Вдруг по ее телу пробежала мелкая дрожь, и она мгновенно скрылась. Самец тоже что-то почуял. Он посмотрел в нашу сторону, вытянувшись от напряжения, и, сделав озорной прыжок, исчез вслед за косулей.

Я вернул бинокль Цорну.

— Красиво, — заметил я и при этом почему-то подумал об Уте, о нас обоих, о нашей любви.

Прошло немало времени после нашего знакомства, прежде чем я поверил, что нравлюсь ей. Однажды после занятий с нашим хором я пошел ее проводить. Мы сделали большой крюк и присели на траву возле кустов ежевики. Я взял ее за руку. И нерешительно замер, боясь что-то испортить. Она это почувствовала, но оставила свою руку в моей, а другой рукой стала срывать с куста переспелые черные ягоды. Каждую вторую ягоду она совала мне в рот. А я смотрел на ее губы: они стали темно-красными от ежевики. Набравшись смелости, я поцеловал ее. Она не оттолкнула меня и не закрыла глаза. Я склонился над ней. Тень от моего лица упала на ее лицо. В ее карих глазах отражалась листва ежевичного куста. Она смотрела на меня спокойным, ясным взглядом, потом обеими руками приподняла мою голову, словно хотела лучше разглядеть меня. Я невольно отметил, насколько она была серьезна, и с радостью понял, что эти минуты будут длиться вечно. И когда она отпустила мою голову, я уже твердо знал, что теперь мы связаны с ней на всю жизнь.

Мы будем вместе. Я, солдат-пограничник, кузнец Ханнес Биттер, и она, учительница. Конечно, Ута будет ко мне требовательна. И действительно, она вскоре добилась того, чего Беккеру не удавалось в течение многих месяцев. Правда, у него я тоже многому научился и старался ему подражать. Он давал мне книги, возил на своей «Яве» почти за сотню километров в театр, да-да, даже зимой, в мороз. «Это необходимо для общего развития, Ханнес», — говорил обер-лейтенант, и я принимал все как должное, хотя для меня это был скорее труд, чем удовольствие.

С Утой было иначе. Когда мы прочитывали какую-нибудь книгу или слушали новую пластинку, она только говорила: «Как это здорово, Ханнес! Как прекрасно!» — и заставляла меня слушать снова. Сидя рядом с ней на пестром, ручной работы ковре, подобрав под себя ноги, я слушал и пытался думать, как она. И когда я был рядом с ней, мне это удавалось. Рояль тогда не просто звучал, а звучал для нас. И я говорил: «Да, это прекрасно, Ута...»

Я теперь не мог себе представить жизни без нее. А она? Чему она могла научиться у меня? Поцелуям? Конечно. Но этому можно научиться и не у меня. Любви? Но разве любви можно научить? Я не знаю, как ответить на этот вопрос, но мне кажется, нужно научиться быть вместе. А это порой намного труднее, чем многие думают. За годы совместной жизни возникают нерасторжимые узы, вырабатываются общие взгляды, когда один смотрит на мир глазами другого, не отказываясь при этом от своих собственных убеждений. Они дороги друг другу, и каждый из двоих несет ответственность за другого.

Отец Уты... Перед тем как с ним познакомиться, я надеялся, что он, может, в какой-то мере заменит мне моего отца, который умер слишком рано. Суровой была жизнь его, и сердце не выдержало этой нагрузки. Он никогда не устранялся от борьбы. И никогда не жаловался. Товарищи не раз говорили ему: «Ханнес, тебе необходимо отдохнуть, мы достанем тебе путевку на курорт». В ответ он лишь сердито отмахивался: «У меня хватит времени для отдыха и после шестидесяти». Мне же он в таких случаях говорил: «Они думают, что я уже никуда не гожусь, мой мальчик, но они ошибаются. Моим плечам не привыкать к ноше, а когда на них еще усядутся твои дети, чтобы покататься, как на лошадке, этот груз будет для меня самым легким, самым прекрасным и радостным...»

Дети... Они у нас будут. Но не будет деда, веселого и надежного друга. С того дня, как умер отец, мать не знала больше радости. Прожив с ним долгую жизнь, она никак не могла себе представить, что его уже нет. Он постоянно думал обо всех и никогда о себе самом. Он заботился о нашем будущем. И мне очень тяжко без него, без моего доброго отца...

Отец Уты приехал в конце недели. В ночь под воскресенье я нес дежурство на границе и чертовски устал. Впрочем, как обычно. Когда я потянул ручку старомодного звонка у калитки папаши Бенштока, у которого Ута снимала комнатку, под самой крышей распахнулось слуховое окно. Но из него выглянула не Ута. Над горшками с геранью появилось лицо незнакомого мужчины. Гладко зачесанные назад седые волосы с несколькими темными прядями, светлые, в тонкой оправе очки... «Это, значит, и есть отец Уты», — подумал я.

Он махнул рукой: