Харниш засмеялся и покачал головой.
— Мы можем договориться — каждый останется при своем деле: вы держитесь метания молота, а я буду прижимать руки.
Но Слоссон не хотел признавать окончательного поражения.
— Послушайте! — крикнул он, когда Харниш и Дид, уже сидя в седле, готовились тронуться в путь. — Вы разрешите мне заехать к вам через год? Я хотел бы еще раз сразиться с вами.
— Милости просим, сынок. В любое время я к вашим услугам. Но предупреждаю, придется вам малость потренироваться. Имейте в виду, что я теперь и пашу, и дрова колю, и лошадей объезжаю.
На обратном пути Дид то и дело слышала счастливый смех Харниша, который, словно мальчишка, радовался своей победе. Когда же они выбрались из долины Беннет и осадили лошадей на гребне горы, чтобы полюбоваться закатом, он подъехал вплотную к жене и обнял ее за талию.
— А все ты, маленькая женщина, — сказал он. — Ну скажи сама, разве не стоит отдать все богатство мира за такую руку, когда она обнимает такую жену!
Сколько бы радости ни приносила Харнишу его новая жизнь, самой большой радостью оставалась Дид. Как он неоднократно объяснял ей, он всю жизнь страшился любви. И что ж? Оказалось, что именно любовь — величайшее благо на земле. Харниш и Дид, казалось, были созданы друг для друга; поселившись на ранчо, они избрали наилучшую почву, где любовь их могла расцвести пышным цветом. Несмотря на склонность Дид к чтению и к музыке, она любила все здоровое, естественное и простое, а Харниш самой природой был предназначен для жизни под открытым небом.
Ничто в Дид так не пленяло Харниша, как ее руки — умелые руки, которые с такой быстротой стенографировали и печатали на машинке; руки, которые могли удержать могучего Боба, виртуозно порхать по клавишам, уверенно справляться с домашней работой; руки, которые становились чудом из чудес, когда они ласкали его и ерошили ему волосы. Но Харниш отнюдь не был рабом своей жены. Он жил независимой мужской жизнью, так же как она жила своей жизнью женщины. Каждый делал свое дело самостоятельно. Взаимное уважение и горячее сочувствие друг к другу переплетало и связывало воедино все их труды. Он с таким же вниманием относился к ее стряпне и к ее музыке, с каким она следила за его огородничеством. И Харниш, твердо решивший, что он не надорвется на работе, заботился о том, чтобы и Дид избегла этой участи.
Так, например, он строго-настрого запретил ей обременять себя приемом гостей. А гости у них бывали довольно часто, особенно в жаркую летнюю пору; по большей части приезжали ее городские друзья, и жили они в палатках, сами убирали их и сами готовили для себя еду. Вероятно, такой порядок был возможен только в Калифорнии, где все приучены к лагерной жизни. Но Харниш и слышать не хотел о том, чтобы его жена превратилась в кухарку, горничную и официантку только потому, что у нее нет штата прислуги. Впрочем, Харниш не возражал против общих ужинов в просторной гостиной, во время которых Дид пускала в ход сверкающую медную жаровню, а он каждому из гостей поручал какую-нибудь работу и неуклонно следил за ее выполнением. Для единичных гостей, остающихся только на одну ночь, правила были другие. Исключение делалось и для брата Дид, который вернулся из Германии и уже опять ездил верхом. Во время каникул он жил у них на правах третьего члена семьи, и в его обязанности входила топка камина, уборка и мытье посуды.
Харниш постоянно думал о том, как бы облегчить Дид работу, и ее брат посоветовал использовать воду, которая на ранчо имелась в избытке и пропадала зря. Пришлось Харнишу объездить несколько лишних лошадей, чтобы добыть деньги на необходимый материал, а его шурину потратить трехнедельные каникулы — и вдвоем они соорудили водяное колесо. Сначала колесо только приводило в движение пилу, токарный станок и точило, потом Харниш присоединил к нему маслобойку; но самое большое торжество наступило в тот день, когда он, обняв Дид, повел ее к колесу и показал соединенную с ним стиральную машину, которая в самом деле работала и в самом деле стирала белье.
Дид и Фергюсон ценой долгой и терпеливой борьбы мало-помалу привили Харнишу вкус к поэзии, и теперь нередко случалось, что, небрежно сидя в седле, шагом спускаясь по лесистым тропам, испещренным солнечными бликами, он вслух читал наизусть «Томлинсона» Киплинга или, оттачивая топор, под жужжание наждачного колеса распевал «Песню о мече» Хенли. Однако обоим наставникам так и не удалось окончательно обратить его в свою веру. Поэзия Браунинга, кроме стихов «Фра Филиппе Липпи» и «Калибан и Сетебос», ничего не говорила ему, а Джордж Мередит просто приводил его в отчаяние. Зато он по собственному почину выучился играть на скрипке и упражнялся с таким усердием, что в короткий срок добился больших успехов; много счастливых вечеров провел он с Дид, разыгрывая с ней дуэты.
Итак, успех во всем сопутствовал этой удачно подобранной супружеской чете. Скуки они не знали. Каждое утро начинался новый чудесный день, каждый вечер наступали тихие прохладные сумерки; и неизменно тысяча забот осаждала его, и эти заботы она делила с ним. Яснее прежнего он понял, насколько все на свете относительно. В новой игре, затеянной им, маленькие радости и огорчения волновали и радовали его с не меньшей силой, чем перипетии чудовищно азартной игры, которую он вел прежде, когда обладал могуществом и властью и пол-континента сотрясалось от его убийственных ударов. Сломить сопротивление непокорного жеребца, твердой волей и твердой рукой, рискуя жизнью или увечьем, заставить его служить человеку — Харнишу казалось не менее блестящей победой. А главное — карточный стол, за которым велась эта новая игра, был чистый. Ни лжи, ни обмана, ни лицемерия. Та, прежняя, игра утверждала грязь, разложение и смерть, эта — чистоту, здоровье и жизнь. И Харниш не имел других желаний, кроме как вместе с Дид следить за сменой дней и времен года из своего домика на краю глубокого ущелья; скакать по горам ясным морозным утром или в палящий летний зной или укрыться в большой, уютной гостиной, где ярко горели дрова в сложенном его руками камине, меж тем как снаружи весь мир содрогался и стонал от юго-восточного ветра.
Только однажды Дид спросила его, не жалеет ли он о прошлом, и в ответ он схватил ее в объятия и прижался губами к ее губам. Минуту спустя он пояснил свой ответ словами:
— Маленькая женщина, хоть я и отдал ради тебя тридцать миллионов, так дешево я еще не покупал ничего, в чем имел бы такую крайнюю нужду. — Немного погодя он прибавил: — Да, об одном я жалею, и как еще жалею! Чего бы я ни дал, чтобы сызнова добиваться твоей любви! Хотелось бы мне порыскать по Пиедмонтским горам, надеясь встретить тебя. Хотелось бы мне в первый раз увидеть твою комнату в Беркли. И — что уж говорить — я до смерти жалею, что не могу еще разок обнять тебя, как в тот день, когда ты под дождем и ветром плакала у меня на груди.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Но настал такой год, когда в апрельский день Дид сидела в кресле на веранде и шила какие-то — очень маленькие предметы одежды, а Харниш читал ей вслух. Время было за полдень, и солнце ярко светило на зазеленевший по-весеннему мир. По оросительным канавкам огорода струйками текла вода, и Харниш иногда откладывал книгу, сбегал со ступенек и передвигал шланг. Кроме того, чтобы подразнить Дид, он проявлял повышенный интерес к тому, что она шила, на что она отвечала счастливой улыбкой; но когда его нежные шутки становились слишком нескромными, она краснела от смущения или чуть обиженно надувала губы.
С веранды им хорошо был виден окружающий мир.
Перед ними изогнутая, точно турецкая сабля, лежала Лунная долина с разбросанными по ней фермерскими домами, с пастбищами, полями и виноградниками. Долину замыкал горный кряж, где Харнишу и Дид знакома была каждая складка и каждый выступ; белые отвалы заброшенной шахты, на которые падали отвесные солнечные лучи, сверкали, точно алмазы. На переднем плане этой картины, в загоне возле сарая, Маб с трогательной заботой следила за жеребенком, который, пошатываясь на дрожащих ногах, терся около нее. В мерцающем от зноя воздухе разливалась дремотная лень. С лесистого косогора позади дома доносился крик перепелок, сзывающих птенцов. Тихо ворковали голуби, а из зеленых недр каньона поднимался горестный стон дикой горлицы. Куры, расхаживающие перед крыльцом, внезапно закудахтали и бросились врассыпную, а по земле скользнула тень ястреба, высоко парившего в небе.
Быть может, именно это пробудило в Волке давние охотничьи воспоминания, — как бы то ни было, но Харниш и Дид заметили, что в загоне поднялось какое-то волнение: там заново разыгрывалась ныне безобидная, а некогда кровавая сцена из древней, как мир, трагедии. Припав к земле, вытянув морду, молча и бесшумно, словно призрак, собака, как будто забыв, что она приручена человеком, выслеживала соблазнительную дичь — жеребенка, которого Маб столь недавно произвела на свет. И кобыла, тоже во власти первобытного инстинкта, вся дрожа от страха и тревоги, кружила между своим детенышем и грозным хищником, во все времена нагонявшим ужас на ее предков. Один раз она повернулась, чтобы лягнуть Волка, но больше старалась ударить его передней ногой или наскакивала на него, прижав уши и оскалив зубы, в надежде перегрызть ему хребет. А Волк, повесив уши и еще больше припадая к земле, отползал прочь, но тут же, сделав круг, подбирался к добыче с другой стороны, и кобыла опять начинала волноваться. Наконец Харниш, по просьбе Дид, прикрикнул на собаку; услышав низкий, угрожающий голос, она тотчас покорно отказалась от охоты и с виноватым видом ушла за сарай.