Час двуликого

22
18
20
22
24
26
28
30

— Стоять! — смотрело на Дадиани дуло нагана. — Теперь садитесь. Садись, говорю! — Снизу в самую душу грузина глянули бешеные, пронзительные глаза, дрожала на лице недобрая ухмылка.

Стал Дадиани садиться, знал — если сядет, то уже не встать, не оторваться ему от этого проклятого костра. У самой земли в тоскливом протесте взъярилось сердце, спружинил Дадиани ногами и бросил тело в затяжном прыжке в сторону. Ударился о землю боком, перекатился на спину. И здесь его настигла пуля.

Из избушки затрещали выстрелы, раздирая в клочья дремотную тишину.

— Не стреля-а-а-ать! — крикнул Аврамов. Осмотрелся. Трое чекистов, ныряя за валуны, втискиваясь в ложбины, окружали избушку.

...Челокаев, приноровившись к выстрелам Сулаквелидзе, который выпускал теперь пули из окна, долбил дощатый потолок бревном, на котором держалась разоренная лежанка. Пробил рваную дыру, подпрыгнул, просунул в нее ладони, стал расширять, кровяня щепками пальцы. Подтянулся, втиснулся в дыру плечами.

Сулаквелидзе метнул в окно гранату. Ахнул за стеною взрыв. Сулаквелидзе услышал тонкий, болезненный крик, оскалился, взял со стола вторую гранату, подбросил на ладони. Железный увесистый кругляш улегся в ней плотно, надежно. Сулаквелидзе выдернул зубами чеку, отошел на середину избы, примерился и бросил гранату в окно, как бросают городошную палку — широко, вразмах. Задрал голову: в дыре исчезал сапог Челокаева. Сулаквелидзе выцедил вдогонку:

— Ни пуха, ваше сиятельство. Свечу за упокой души Сулаквелидзе поставьте.

— Не каркай, — глухо донеслось из дыры.

Челокаев драл, раздергивал на крыше прелую солому. Остюки лезли за шиворот, кололи спину, осыпали лицо. Челокаев отплевывался, бешено мотал головой, стряхивал пот со лба — руки были заняты. Стучало, билось в голове неотвязное — кто предал?!

Аврамов перевязывал Опанасенко — посекло осколками гранаты. Пришептывал, пряча выбеленное жалостью лицо, наматывал бинт поперек голого живота. Бинт багровел, мокрел, на глазах напитывался кровью. В прорехе между слоями бинта вспучивался, лез синеватый пузырь кишки. Маленькая ранка под сердцем почти не кровоточила, но она была страшнее.

— Терпи, брат, не кисни... мы с тобой еще сомов из Терека подергаем, песнями у костра понежимся, — шептал Аврамов.

— Ах-ах... ах-х-ха-а-а .. уйди, Гришка, не мучь, — застонал, задергался каменнотяжелым телом Опанасенко, — ох, бо-о-льно ка-а-ак!

Челокаев сползал на спине по прелому слою соломы. В избе, под самой спиной, грохнул выстрел. Опять рванула граната.

«Третья», — отметил Челокаев. Все, за что цеплялся взгляд — сумрачный пик горы, темное предгрозовое облако, плывущий под ним крестик коршуна, — все отпечатывалось в памяти четко, выпукло. Спина продавливала в соломе борозду, что-то больно задело, царапнуло лопатку. Ноги провисли в пустоте, прогнулась поясница, и, зацепив затылком за соломенный край, Челокаев упал на землю. Ноги спружинили. Позади еще раз глухо ахнул взрыв.

«Четвертая, — отметил про себя Челокаев, — последняя».

Упираясь локтями, вжимаясь в неподатливую земляную твердь, быстро пополз вперед. Больно терся о бок моток веревки.

Аврамов увидел Челокаева, когда тот вынырнул из-за валуна шагах в тридцати от избушки и метнулся в длинном прыжке к узкому проходу между скалами. Аврамов выстрелил. Пуля выбила крошку из камня, но Челокаева на этом месте уже не было. Он втиснулся в щель и, упираясь носками в каменную осыпь, запрыгал с уступа на уступ, поднимаясь к перевалу.

— Уйдет! — крикнула сзади Рутова. — Гриша, вон он!

Аврамов выругался. Они разделились — Аврамов и Софья ушли за Челокаевым, Шамиль Ушахов с напарником перебежками приблизились к избушке. Встали, прижались спинами к стене. Между ними — щелистая, почерневшая дверь. За ней было тихо. Шамиль знаками показал: надо ломиться сразу двоим. Они передыхали, медлили, ломая в себе колючий страх. Переглянулись: пора! Отошли на шаг и с короткого разбега ударили плечами в дверь. Изнутри рявкнул выстрел. Дверь, сорванная с петель, падая, зацепила Сулаквелидзе.

...Связанный Сулаквелидзе лежал рядом с оглушенным Шалвой. Он перекатился на бок, глянул на синеющие зубцы перевала и запел. Голос Ушахова, который что-то спросил у него, показался жалким и ненужным по сравнению с блистающей чистотой гор и песней. Сулаквелидзе пел про яркую иволгу в листве орешника и видел ее отчетливо: гладкую, изумрудно-желтую птаху, посвист которой ему уже никогда не услышать.