Час двуликого

22
18
20
22
24
26
28
30

— Я ведь прибыл к тебе из-за Гваридзе. Ты не пробовал такой вариант прокрутить: если он дозреет — к Митцинскому его заслать как ни в чем не бывало?

Быков ошеломленно посмотрел на Андреева, хмыкнул, раскатисто засмеялся.

— Сон в руку. Ай-яй-яй, мы с тобой, выходит, к одному делу с разных сторон подбираемся. Теперь вспомнил. Ты думаешь, для чего я Гваридзе во сне просил голодовку продолжить? Для Януса. И байка для него созрела: на перевале Гваридзе бежал от чекистов, прыгнул под кручу и был таков. Неделю по горам скитался, берегся, отощал, оборвался и вот явился для выполнения инспекции. Фактура у грузина теперь в самый раз, не подкопаешься.

Быков привстал, зычно крикнул:

— Коновалов! — Сказал вошедшему часовому: — Значит, так: литр молока, яблоки, гранаты, персики, пеленки и ночной горшок малых размеров. Через час все это — сюда. Повтори.

Коновалов повторил, вышел. Андреев усмехнулся, покачал головой:

— Ох, хитрый ты мужик, Евграф Степаныч, А знаешь, настроился я что-то на твою яишню. За- час уложимся?

— Это смотря какой у тебя аппетит, — развел руками Быков. — Ну, двинули, что ли?

Через час они вернулись в ЧК, и Быков пошел на квартиру Гваридзе с молоком, фруктами, пеленками и горшком. Упросил Андреева пока не ходить с ним.

...Сулико качала на руках ребенка. Ввалившиеся огромные, прекрасные глаза ее смотрели в стену. Малыш монотонно, жалобно плакал. Ночью не спали. Давила жуткая тишина, неопределенность... Скреблась под полом крыса. Гваридзе перечитывал письма, ходил от стены к стене, утыкался лбом в шершавую, холодную глину, думал. Нарывом болело, созревало внутри решение.

Вошел Быков, свежий, ладный, влажные пепельные волосы расчесаны на пробор. Свалил свертки на столик, огляделся. Увидел раскрытые письма крестьян на столе.

— Не спалось, значит? Худо, Георгий Давидович. Хотя понять вас можно. Но вам, гражданка Гваридзе, это совсем уж ни к чему. Пропадет молоко — тогда беда. Вы бы сменили пеленки, принес я пять штук на первый случай.

Ждал, пока Сулико пеленала сына, посматривал на обоих цепко, вприщур.

— Ну вот и ладно. Вы его в кровать теперь.

Ребенок слабо, жалобно заблажил. Быков подошел, нагнулся. Вдруг запел — низко, воркующе, на манер колыбельной:

Клуби-и-ится волно-о-ою кипучею Бу-у-уг, Во-осхо-дит дневно-ое свети-ило...

Голос его приглушенно, бархатно рокотал под низким сводом. Из белого свертка на дне кровати немо таращились на него два сизых, цвета незрелой сливы, глаза. Сулико потрясенно слушала. Быков выводил округло и нежно:

— О-о-о, если б навеки так бы-ыло-о! — показал Сулико на мокрые пеленки: мол, иди выстирай. Когда захлопнулась за ней дверь, Быков, покачивая кровать, обернулся, сказал через плечо шепотом, со страшной силой: — Хватит слизью исходить, Гваридзе! Что ж вы себя и семейство свое казните! Новая жизнь идет, не остановить ее! И от нас с вами зависит в чем-то, быть Грузии свободной либо Антантой распятой и обесчещенной!

. . . . . . . . .

Ночью по мощенному булыжником двору опять бегало засидевшееся начальство, и часовой отдавал им честь на каждом круге.

Фыркая и плескаясь потом у колодезного сруба, Андреев ахал и удивлялся:

— Ну Быков! Надо же такое придумать! Благодать! Как на свет народился!