Час двуликого

22
18
20
22
24
26
28
30

Товарный вагон прицепили в самый конец поезда, приставили мостки. Помначхоз Латыпов заводил по ним Арапа. Жеребец настороженно щупал копытом зыбкий настил, пугливо всхрапывал.

Курмахер, сложив руки на животе, стоял внизу, пялился на ревущее людское стадо вдоль вагонов. Зябко передергивал плечами — не приведи бог в это месиво. Теплилось в груди горькое умиротворение — сыт, нужен Латыпову — таинственно всесильному. Незаметно упорхнули три денька. Латыпов натягивал поутру зеленую фуражку на тыквенную головку и исчезал на весь день. К вечеру возвращался, вытирал потную лысину платком, неизменно похваливал себя:

— Однако молодец я, хорошо поработал.

Колупнув желтым ногтем жестянку с ландрином, оделял себя и Курмахера. Уминали бутерброды с чайком, резались в «дурака» (Латыпов раздобыл керосинку). Хрумкая ландрининой, помначхоз пояснил:

— Сам себя, однако, не похвалишь — целый день как оплеванный ходишь.

Не зря похваливал — наяву вагон и два усатых конвоира при винтовках и гранатах.

В полчаса загрузили какие-то ящики, цирковой брезент, лошадей и вот заводили Арапа по сходням.

Трижды налетали встрепанные, по-осиному злые стаи мешочников, перли напролом по настилу. Конвоиры щетинились усами, молча клацали затворами. Мешочники огрызались, меняли тактику — начинали совать деньги. Курмахер пугливо вздрагивал, вздыхал — не устоит усатое воинство перед радугой кредиток, невозможно ведь устоять, немыслимо. Но усачи стояли насмерть, Латыпов суетился, облепленный заботами погрузки, и Курмахер понемногу оттаивал. Отъезд протекал в намеченном русле.

Софья Рутова поспешала за Аврамовым. Он нес два чемодана, ее и свой, крупно, размашисто шагал, догоняя свою тень, — солнце светило им в спину.

Рутовой хотелось уцепиться за его руку, но в ней был чемодан. Ростов плыл мимо, по-утреннему свежий. Все в нем было просто: прохожие, стайки воробьев, дымящийся после полива тротуар.

В жизни Софьи тоже все стало просто — как после наркоза: уложили, усыпили, что-то отсекли, а когда открылись глаза — вроде бы все по-прежнему. Только голова ужасающе пуста да саднит то, чего уже нет, — вырезанное. Она ехала в Чечню в качестве инструктора ЧК при Аврамове.

Вокзал вырастал перед ними медведем из берлоги — вздыбленный, ревущий. Аврамов вел к паровозу, знал, куда вести.

У первого вагона стояли часовые. Глазасто пялились на перрон пустые окна. Вход полукругом облепила жаркая, разогретая вожделением толпа — а ну как удастся прорваться? Но милиция стояла- твердо, кого-то ждали.

Наконец стали запускать молодых безоружных милиционеров — ехали на службу в Грозный, там и вооружать станут.

Они пришли строем, человек десять, стриженые, с цыплячьими шеями, в неломаной, торчащей форме. Поднимались в вагон насупленные, в служебной значимости сводили бровенки.

Аврамов подтолкнул Рутову вперед, предъявил часовым мандат. Те прочли, козырнули.

После милиции впустили остальных. Гроздьями висли головы с забитых до отказа полок, сидели и в проходах — спина к спине. Вагон ощутимо потрескивал, казалось, у него вздувались бока, как у опоенной лошади.

* * *

Ахмедхан плелся побитым псом позади Митцинского, виновато, шумно вздыхал. Спиридон Драч деликатно поспешал за ним, разбрасывая полы рясы обшарпанными сапогами. Митцинский, сузив бешеные, льдистые глаза, стремительно ввинчивался в толпу, время от времени оглядывался. На улице, как назло, ни одного извозчика. Они опаздывали.

Ахмедхан, растревоженный отъездом в Чечню, полночи ворочался на визгливом диване. Спиридон Драч пускал заливистые рулады на полу, — подстелив рясу, храпел. Митцинский лежал на спине, дышал неслышно, ровно.

Намаявшись бессонницей, далеко за полночь Ахмедхан оделся и спустился вниз — размяться. Долго бродил по гулким ночным улицам города, тоскливо задирал голову — не сереет ли небо?