Ленька Охнарь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Собственно, тебе и снимать-то нечего кроме кальсон, — продолжал человек в кожанке. — Одет ты… не по сезону, легко.

Он рассмеялся громко и совсем не обидно. Улыбнулся и Ленька.

— Сейчас с тобой подшамаем, так, кажется, беспризорники говорят? Ты небось думаешь, что я с поезда? Не-ет, дружок. Это мне знакомый привез деревенские гостинцы: вот эту кошелку и мешочек, что ты нес. Сейчас мы посмотрим, что там есть, и соорудим с тобой отменную закуску.

Вместо того чтобы «сооружать закуску», новый Ленькин знакомый, которого мальчишка мысленно окрестил большевиком, не сняв даже картуза, достал из внутреннего кармана кожанки двойной лист тетрадочной бумаги, зашитый нитками, — видно, конверта не было — и углубился в чтение. Он все время улыбался, и лицо его от удовольствия порозовело, будто он держал в руке не письмо, а зажженный фонарик.

Теперь Ленька рассмотрел большевика лучше. Лоб у него был с двумя залысинками и мыском белокурых волос, из-за очков смотрели оживленные, проницательные глаза, светлая бородка оттеняла выразительный рисунок тонких губ. Он был невысок, худощав, одет в синие галифе и хромовые сапоги.

— Соскучился, хлопец? — спрятав самодельный конверт в нагрудный карман гимнастерки, весело сказал большевик. — Это мне письмо жена прислала вместе с продуктами, я и не утерпел. Тебя как звать? Ленька? Запомним. А меня Иван Андреич. Вот мы с тобой и познакомились. Ну, а сейчас давай за стол… Стоп: руки-то у тебя… грязевую ванную принимали?. Теперь пора им познакомиться и с мылом.

Пятнадцать минут спустя хозяин квартиры и умытый оголец сидели за столом и ели деревенский пшеничный хлеб, розовое, пышное, нарезанное кусочками сало и вареные вкрутую яички. Ко всему этому Иван Андреевич добавил спелые помидоры с окна. На примусе грелся чайник.

— Давно ты щеголяешь по свету в таком модном виде? — расспрашивал большевик, глядя на порванную рубаху огольца, перемазанные кальсоны.

За последние месяцы Ленька убедился, что правду говорить не всегда выгодно: приходится обнажать свои неблаговидные поступки, люди перестают сочувствовать, а, наоборот, начинают упрекать: «Зачем так сделал? Теперь сам на себя пеняй» — и отказывают в поддержке. Поэтому он научился привирать, «пускать слезу». Получалось лучше: и доверчивые слушатели были удовлетворены, и Ленька не обижен — его жалели, старались облегчить участь. А Ивану Андреевичу и врать было незачем. По обстановке его квартиры, по военному костюму, револьверу и кобуре Ленька давно догадался, что он фронтовик, и рассказал об уходе отца в Красную гвардию, о его гибели, о смерти матери после допроса в немецкой комендатуре. Он даже упомянул о тетке Аграфене и великодушно ни разу не назвал ее «ведьмой». Только, по его словам, она скоропостижно померла, он остался на улице и вот поехал в Москву к самому главному большевику, что управляет детдомами, да заблудился на железной дороге и оказался в Киеве.

Выслушав огольца, Иван Андреевич спросил:

— Куда же ты теперь думаешь податься, герой?

— В детдом попрошусь, — благонравно вздохнул Ленька. — Говорят, осенью всех заберут.

Подкрашенная история собственных скитаний вызвала у огольца жалость к самому себе. Он покосился на хозяина: какое это произвело впечатление? Иван Андреевич поставил на газету вскипевший чайник, достал из стола полголовы сахара, завернутого в синюю бумагу, положил сверху кухонный нож, ударил кулаком, расколол.

— Надувайся, Ленька, — сказал он, кинув ему в эмалированную кружку большущий кусок. — В том, что ты мне рассказал, нет ничего необычного. Бездомные дети есть во всех странах земного шара. Думаешь, при царе не было таких, как ты? Тысячами ютились по городским бульварам, под мостами, гибли, пополняли армию нищих, воров, золотой роты. И кто бы ни победил в революцию: Керенский или гетман Петлюра, адмирал Колчак или батько Махно, — все равно в стране наступила бы массовая разруха, безработица, нищета и появились бы неисчислимые толпы сирот. Чего еще можно было ожидать после мировой бойни? Вся Европа лежит в развалинах. Мы же, в России, выдержали еще длительную гражданскую войну, и поэтому истощены больше других государств.

Рот у Леньки был набит мягким хлебом, салом; блаженно, обжигаясь, он пил сладкий, незаваренный кипяток, шмыгал носом и торопливо прожевывал.

— Что же не берут в приюты трудящих, которые сироты? — неожиданно для себя самого вызывающе сказал он. — Заставляют нас ошиваться на тротуарах, голодать заставляют. А еще говорят — советская власть!

Испугавшись, что наговорил лишнего, Ленька умолк. Ему показалось, будто большевик и впрямь недоволен. Эка, скажет, болтун. А может, он рассердился за то, что Ленька слишком распустил пузо? В самом деле: вот срам! Чуть не объел такого хорошего человека. Гостинец-то из деревни прислали большевику, а не ему. Шакал!

Он вытер губы и отодвинулся, желая показать, что больше не возьмет ни кусочка.

Иван Андреевич вдруг рассмеялся.

— Ты чего, дружок? Давай действуй, пока есть место в животе. Скоро от вас, беспризорников, и следа не останется, и заживешь ты, брат, как у Христа за пазухой. Потерпи малость.