Обернувшись, она улыбнулась мне ослепительнейшей улыбкой. Глаза ее горели темным огнем, щеки пылали. Она была явно довольна собой, сознавая произведенное ею впечатление.
Совет отложил свои заседания до двадцатых чисел, и в эту ночь Дорн тоже остался у меня. Он пришел поздно, усталый, озабоченный. Отчасти его беспокойство было связано со слабым здоровьем деда. Я накормил, напоил его, дал ему выговориться вволю и постарался, чтобы он чувствовал себя как можно удобнее.
Он ни слова не сказал о Некке, хотя я знал, что мысли о ней занимают его, но сообщил много такого, что проливало свет на политические дела.
Предположение о том, что немцы хотят обманом добиться от лорда Моры открытой границы, чтобы затем, в случае войны, найти оправдание своим действиям, по мнению Дорна, не стоило сбрасывать со счетов. Может быть, я думаю, что его дед зашел слишком далеко? Конечно, его поведение не слишком «дипломатично» (тут Дорн употребил английское слово).
— И все же, скорее, победа за нами, — продолжал он. — Мы заставили правительство колебаться, и оно не решилось поставить вопрос на голосование, боясь, что проиграет. Мне кажется, что у лорда Моры остались в запасе средства, которые он мог бы пустить в ход. Ведь за ним стоят все его старые союзники, и они поддержат его — из чувства чести и веря в его окончательную правоту. Не знаю, что они предпримут через год, но сейчас они, по-моему, считают, что лорд Мора не должен уступать. Однако он испугался. Лорд Дорн вывел его на чистую воду.
Поскольку Дорн так и не заговорил о Некке, и я не стал говорить о его сестре и ни словом не обмолвился о неприятностях, связанных с Вашингтоном. Я посоветовал ему пораньше лечь спать, ведь завтра с утра — в дорогу, и сказал, что мне будет очень недоставать его. Вряд ли нам удастся повидаться до весны.
Он ушел к себе. Значит, Дорна уехала, так и не успев написать мне обещанного письма. Дженнингс, к которому я в каком-то смысле успел привязаться, отплыл восемнадцатого. Хисы, которых мне еще хотелось бы повидать, Стеллины, с которыми я не прочь был бы познакомиться короче, Сомсы, лорд Файн и Мора и все, представлявшие для меня особый интерес, кроме семьи Перье и моей принцессы, — все отбыли. Близкая возможность увидеться с Мораной по поводу моей рукописи служила мне единственным утешением.
Итак, я вновь засел за историю, скрепя сердце и памятуя о принятом решении, касавшемся Дорны. Да, нелегко мне было!
И все же она сдержала обещание. Ее письмо, написанное у Сомсов, пришло в день отъезда ее брата.
14
ЗИМА. СТЕЛЛИНЫ
Совет завершился. Из близких друзей в Городе совсем никого не осталось. Пароходы должны были прибыть не скоро, и консульские дела не доставляли особых хлопот — в день, да и то не всегда, на них уходило не больше часа. Зима была в середине. Погожие, ясные, холодные дни чередовались с метелями, гололедом; дули сильные юго-восточные ветры. Камин у меня топился почти все время. Изредка я выбирался на прогулку, наносил кое-какие визиты. Фэку я тоже не давал хорошенько размяться; обычно я ездил на нем по дороге, тянущейся вдоль городских стен, а иногда по проселкам, соединявшим разбросанные по дельтам фермы. Большую часть времени я проводил, трудясь над своей историей Соединенных Штатов, и вообще вел сидячую, полузатворническую жизнь.
Частенько я так же проводил зиму и дома. Теперь новизна и непривычность впечатлений от Островитянии поблекла перед живой реальностью моей любви к Дорне. И мне случалось надолго забывать о том, что вокруг — все чужое, напротив, окружающее казалось привычно стертым, давая волю совсем иным мыслям и чувствам.
Полюбив Дорну, я, по крайней мере мне так казалось, наконец повзрослел. Чувство это было во мне предельно ощутимо. Ничего подобного я прежде не знал. Оно делало для меня близким каждого. Жизнь как-то сразу упростилась. Я понял, зачем существую, и цель, ради которой стоит трудиться.
Теперь я старался вложить в мою историю то обостренное ощущение всего волнующего и прекрасного, которое дала мне Дорна. С неведомым раньше трепетом я переживал эпизоды американской истории, когда-то оставлявшие меня равнодушным: упрямое упорство Джорджа Вашингтона, эпопею первопроходцев Запада. И я подолгу трудился над тем, чтобы придать повествованию живую легкость и изящество. Вопросы стиля заботили меня чрезвычайно.
Своими сомнениями и вопросами я делился с Мораной раз или два в неделю в июне и июле. Она была ко мне добра, как никто, и я мог прийти к ней в любое время. Сердечность, с какой она меня встречала, даже казалась мне порою опасным соблазном. Я шел к огромной, увенчанной башнями резиденции Моров со своей рукописью, спрашивал Морану, и почти всякий раз она оказывалась у себя и была готова меня принять. Я проходил в ее собственную приемную. Иногда Морана уже была там в компании кузенов, Келвина или Эрна, или сестер. Однажды была Стеллина, которую мы тоже посвятили в нашу работу и с которой провели два упоительных часа, — милая девушка, к сожалению не наделенная таким же резким, критическим и конструктивным умом, как Морана. Сидя перед весело потрескивающим камином, мы могли в сотый раз обсуждать вопросы американской истории. Морана всегда не колеблясь высказывала свое мнение, даже если оно было мне не совсем приятно, и безошибочно подмечала неуместную сентиментальность или излишний пафос, которыми я часто грешил. Действительно, некоторые страницы я писал, будучи чрезмерно взволнован: любовь к Дорне овладевала всем моим существом, окрашивала собою мои мысли. И я чувствовал определенную неловкость, когда Морана указывала мне на эти слишком восторженные пассажи.