Островитяния. Том третий

22
18
20
22
24
26
28
30

Наверху полы были дубовые, поэтому необходимость в коврах была не так велика. Я перевесил занавески и переставил мебель таким образом, чтобы по крайней мере комната Глэдис выглядела более уютно. Времени на это ушло немало; Станея поддерживала в ней безукоризненный порядок. Теперь в комнате Глэдис стояла кровать, достаточно широкая для двоих, мягкие покрывала были сложены в стоящем у изголовья сундуке; зиял пустым чревом платяной шкаф — в ожидании платьев Глэдис; по всему полу, куда ни ступи, были расстелены ковры; занавеси и драпировки ожидали только, чтобы их развесили по белым каменным стенам, когда наступят холода; в углу — бюро с пустыми ящиками; зеркало, которое, я знал, Глэдис найдет слишком маленьким; укрытый покрывалом диван перенесли из другой комнаты на случай, если ей захочется отдохнуть; умывальник с медными кувшинами и большим тазом; стол, за которым она могла бы писать письма, и очаг, где уже были сложены дрова, — каминные щипцы и кочерга заняли свои места, ящик для дров был полон. На столе я разложил все книги, имевшиеся в моем распоряжении, и заказал еще, памятуя о зимних вечерах.

Числа двадцатого марта старый Ансель, вернувшись из Тэна, ближайшего к нам города, привез увесистую посылку и письмо от Глэдис.

Сидя перед очагом, один в пустом доме, я прочел его:

Нью-Йорк, 24 января 1910 года

Дорогой Джон!

Я очень спешу написать и отправить это письмо сегодня, иначе оно дойдет до Вас уже после того, как я приеду сама. Я хочу, чтобы Вы знали, почему я не послала Вам телеграмму в Саутгемптон, ведь Вы, наверное, недоумевали и волновались. 7 января я на десять дней уехала к моим родственникам, не оставив их адреса в пансионе, и, таким образом, получила телеграмму только восемнадцатого, когда было уже поздно сообщить Вам мой ответ. Два ужасных дня я провела в ожидании Вашего письма, не зная, что делать, и больше всего желая хоть как-то сообщить вам мое «да». К тому времени, когда письмо пришло, я уже несколько успокоилась и послала Вам ответную телеграмму, которую Вы и получили. Мне страшно жаль, но мисс Джил-лингхэм (хозяйке пансиона), конечно, следовало хотя бы расписаться в получении телеграммы, раз меня не было. И мне страшно обидно, как, только подумаю, что должны были перечувствовать Вы, всегда так во мне уверенный!

Джон, я понимаю сомнения, мучившие Вас в Нью-Йорке. Это ужасное место! Сегодня весь вечер дождь льет как из ведра. Шум, грязь, суета, и совершенно невозможно быть собой. Простите, что я говорю это, но в последние несколько раз, когда мы виделись, вы тоже показались мне не таким, какой вы есть. Но Ваше письмо убедило меня, что Вы действительно любите и желаете меня. Впрочем, и без него, после Вашей телеграммы, я не усидела бы на месте. И я приняла Вас и не могла не принять в тот, последний раз, потому что по-настоящему люблю Вас. Единственное, о чем я сейчас жалею, так это о том, что мы потеряли время и еще три месяца не увидим, друг друга, — я понимаю Ваши сомнения, они совершенно естественны, а мне ли не знать, что значит сомневаться. Сейчас я очень, очень счастлива и вся с головой в хлопотах — как бы мне поскорее собраться, уехать и наконец увидеть Вас. Так что пока распоряжаюсь вещами, прощаюсь с приятелями, надо написать еще несколько писем и проч., и проч.

Одежды собираюсь взять немного, я знаю, что в Островитянии носят совсем другие платья, и думаю, мне следует одеваться, как они. В общем, приданое у меня небогатое. Кроме того, я учу островитянский, у меня еще целый месяц (в школу я больше ходить не буду), и я стараюсь изо всех сил. Я так счастлива, что мне трудно сосредоточиться и мыслить здраво, и все же это самое замечательное из всего, что мне довелось пережить.

Отплываю 22 февраля на «Гренландии». За последние дни я обегала все пароходные агентства и взяла билет на «Кап Остенд» от Шербура до Биакры. Лучше, если я пересяду на «Св. Антоний» там, чем в Мпабе, во-первых, из-за освидетельствования и потому, что среди французов мне будет легче. Две недели там — это, конечно, очень долго, но что ж поделать. Пожалуйста, напишите мне туда, если сможете. Отплываю я 8 апреля и буду в Городе 15-го, как и указано в телеграмме.

Денег на дорогу мне вполне хватит, так что Вы не волнуйтесь, но потом я останусь без гроша, в буквальном смысле слова. Но я ни капельки не боюсь. Теперь не время быть осмотрительной и бережливой. Однако беру с собой много холстов, красок и прочего. Вы ведь не станете возражать, если я продолжу свои занятия, правда? Вы говорили, что в Островитянии я смогу рисовать. Иначе я приехала бы совсем с пустыми руками и мне пришлось бы бездельничать, а так жить — тяжело. Я поняла это из Вашего письма. Я чувствую, что вы желаете меня, и я счастлива. Никогда не думала, что Вы так любите меня. Ваше письмо все во мне изменило. Мир вокруг кажется теперь совсем другим. А что до меня, если Вам интересно, то я влюбилась в Вас еще прошлой зимой. Все мои сомнения развеялись в Нантакете, но мне и в голову не приходило, что Вы собираетесь ухаживать за мной. Я увидела, что Вы влюблены, в тот Ваш последний приход, и весь вечер мне хотелось признаться, что я тоже люблю Вас, но мне показалось, Вы хотите, чтобы я промолчала, потому что если бы я открылась Вам, то Вы могли бы пожалеть и это заставило бы Вас действовать как-то по-иному, а мне хотелось, чтобы Вы были свободны и сами приняли окончательное решение. Не знаю, правильно ли я поступила. Но теперь, теперь я могу все сказать.

Я так счастлива, что мне трудно писать, то и дело хочется плакать от счастья. Я очень, очень люблю Вас. Люблю душой и телом. Это чувство — в каждой частице меня. И я очень надеюсь, что окажусь такой, какой Вы хотите меня видеть, какой хотите видеть свою жену, связанную с Вами одной алией. Это единственное, что заставляет меня сомневаться — не в себе, в Вас. Я знаю, что буду довольна и счастлива, если мы будем жить в согласии, той жизнью, про которую Вы рассказывали, в поместье на реке Лей, но я сомневаюсь, смогу ли быть такой, какой хочу быть в Ваших глазах.

Думаю, лучше мне быть искренней с Вами, как и Вы были со мной. Несколько раз мне случалось целоваться с мужчинами. Я не любила их по-настоящему, но тогда мне нравились их поцелуи. Одному я думала позволить и большее, но этого не произошло. У меня вовсе не мягкий нрав, Джон. Сейчас я сожалею обо всем этом, но уверена, что оно не испортит Ваше впечатление обо мне. К ним я чувствовала совсем иное. Только Вы позволили мне узнать, что такое любовь.

Благодарю, что Вы так подробно и ясно описали нашу будущую жизнь. Я понимаю, как отличается она от здешней, но я бы поехала, куда бы Вы меня ни позвали, даже если бы жизнь там не была такой здоровой, мирной и чудесной, какой будет наша. Я так счастлива, Джон. И ничего, что меня будут окружать чужие люди, ведь рядом я всегда найду Вас, моего самого любимого человека. Вы пишете, что я должна понравиться Вашим друзьям. Надеюсь на это. Очень хочу повидать Дорна. И с радостью навещу Файнов. Подумать только, Джон, я действительно увижу места, про которые Вы писали, да еще вместе с Вами, и смогу разделить Ваши чувства, потому что Вы любите меня!

Я люблю Вас, Джон. Вы говорили, что Ваша любовь ко мне это ания. В моей любви есть все, что только может быть, поэтому в ней тоже, наверное, есть частица ании, но я немного побаиваюсь иностранных слов. Поэтому просто повторяю — я люблю Вас.

Надеюсь, Вы встретите меня в Городе. Живу ожиданием этого дня. В Вас теперь вся моя жизнь, все мое счастье. И ничто не страшит меня.

Но пора заканчивать. Я могла бы писать еще и еще, но вряд ли смогу что-нибудь добавить. Хорошо, если бы это письмо дошло до Вас с одним из мартовских пароходов.

Я люблю Вас; ждите меня. Вы любите меня и желаете меня, я знаю, это так. У меня кружится голова — так страстно я о Вас мечтаю.

Глэдис.

За окном стояла ночная тишина; полнолуние, длившееся четыре дня, закончилось, и луна пошла на убыль. Я спустился к реке. Тихо журчала вода. Казалось, я не смогу дожить, не хватит дыхания дождаться Глэдис. Природа вокруг напоминала огромное замершее существо, широко открытыми глазами следящее за мной, таинственное и непостижимое. Здесь, в Островитянии, человек осмеливался вглядываться в глубину этих глаз дольше, чем там, дома; глядя в них, он встречался с неведомым, но не пугался его и не старался его объяснить. Она любила меня, а я — ее. Что ждало нас? Наши мысли, наши губы и наши руки скоро соприкоснутся. Наши тела будут соединяться и разделяться, потрясенные нашими чувствами. Но было и еще одно, самое глубокое из соприкосновений, которое остальные лишь затеняли. Отныне мы друг для друга стали подобны широко распахнутым дверям.

Вернувшись домой, я распечатал посылку: в ней лежала плоская каменная плита, на которой были вырезаны маленькие человеческие фигурки. Я узнал себя и распростертого на земле Дона. Плиту можно было поместить над очагом. Уж не знаю, насколько героическое, но одно мое свершение теперь будет увековечено в моем собственном доме с тем, чтобы потомки Ланга с улыбкой могли, любопытствуя, разглядывать его как нечто из области легенды. «Это папа… дедушка… прадедушка… а сколько лет прошло — пятьсот?» — будут говорить они.

Глава 37