— Нет, — ответила Глэдис. — Наконец я дома.
Мы снова обнялись.
Обостренное ощущение времени, которое поневоле развила во мне островитянская жизнь, подсказало, что близится время ужина. Мы ненадолго расстались, чтобы переодеться. Когда я был готов, то, как мы и условились, зашел в комнату Глэдис. Только тени под глазами выдавали пережитые ею волнения, нервное напряжение и болезнь. Сами же глаза ярко блистали, темные волосы пышно обрамляли лицо.
— Наверное, я выгляжу нелепо? — спросила Глэдис.
На ней было плотно облегающее платье из темно-синего шифона, по корсажу расшитое серебряным бисером — из тех, что надевают к чаю, — модный, непривычный, изящный наряд. В Островитянии никто не видел ничего подобного, это-то и смущало девушку.
— Вы выглядите очаровательно, — сказал я. — Все в порядке. — И, обняв Глэдис, шепнул, что люблю ее.
— Что мне делать с одеждой? — спросила Глэдис. — Я не могу ходить в том, что привезла.
— Некка вам поможет.
— А меня понимают?.. Я читала только на островитянском с тех пор, как получила вашу телеграмму.
Я крепко взял Глэдис за руку и повел вниз, где семья собиралась ужинать. Перед входом в залу ярко пылавший в очаге огонь зажег красными отсветами серебряные бисерины и вспыхнул сине-красными переливами на шифоне платья. Глэдис была ослепительна, цвета платья поражали своей необычностью, и вообще я никогда еще не видел ее такой красивой, юной, с гордо поднятой головой. Она гладко, на островитянский манер зачесала волосы, и лицо ее дышало гордостью и довольством. Присутствующие во все глаза глядели на нее — она должна была показаться им странной в своем мягко ниспадающем платье и серебристых атласных туфлях на высоком каблуке. Островитяне знали только два материала — шерсть и лен. Даже я, помнивший ее ребенком, молоденькой девушкой на каникулах и за работой, а не юной особой, вступающей в свет, — даже я с трудом узнавал ее.
Мы уселись за стол. Глэдис держалась легко и сразу отважно заговорила на чужом языке, лишь изредка в затруднении поглядывая на меня или Дорна и с легкостью объясняясь сама, когда дело касалось простых вещей. Я гордился ею, тем, как непринужденно она держится, и был благодарен ей за то, что она решила выучиться говорить на островитянском еще до приезда. Она была в центре внимания: Исла Дорн, сам Дорн, Парнэл — молодой человек, приглашенный в гости с ночевкой, Файна, Дорна-старшая, Марта и Некка то и дело обращались к ней с каким-нибудь вопросом. Я с удовольствием следил за тем, как внимательно вслушивается она в чужую речь, как тщательно губы выговаривают каждый звук, как складен и правилен каждый ответ. Мысли мои устремлялись к поместью на реке Лей, куда мне не терпелось отвезти Глэдис, и я представлял, как буду проводить ее по нашим землям. Исла Дорн, словно угадывая мои мысли, рассказал о «поместье Ланга», о его истории, обитателях и о том, как он рад, что мы поселимся там. Не забыл он упомянуть и о
Ужин кончился, и мы все, за исключением лорда Дорна, вернулись в залу. Глэдис села на гладко выструганную, без резьбы, деревянную скамью рядом с Файной. Она положила ногу на ногу, так что носок туфельки почти отвесно упирался в пол; мягкие складки платья спускались тоже почти до полу, оставляя открытыми только тонко выточенные лодыжки. Атлас туфли подчеркивал гордый высокий подъем. Сзади была голая каменная стена. С другой стороны сидела Дорна-старшая, тайком изучавшая гостью. На ней самой был коричневый жакет, желто-коричневая блуза и короткая, чуть ниже колен, юбка. На крепких, мускулистых ногах — коричневые шерстяные чулки и сандалии. Как бы просто ни выглядел ее наряд, он в каждой мелочи гармонично сочетался с ее обликом.
С дрожью волнения думал я о том, окажется ли Островитяния страной, о которой мечтала Глэдис. Было что-то романтичное во взоре ее задумчивых карих глаз. Еще недавно она жила пусть слишком пестрой, но полной волнующих удовольствий, театральных вечеров и поездок жизнью. Ее платье не походило на наряд женщины, предпочитающей пестроте и сложности простые вещи. Оно было дорогим, модным, экстравагантным… Как будет она обходиться одними лишь простыми красками? Сможет ли художник в ней подняться до понимания красоты простого, безыскусного, как то случалось с большинством островитянок?.. И, за исключением поездок к родственникам, она совсем мало знала о сельской жизни, которую ей придется вести. Не будет ли тишина так же подавлять ее, как меня в первые дни? Сможет ли она найти удовлетворение там, где придется много работать физически, подолгу находиться в одиночестве и где один долгий, полный простых забот день сменяет другой в неспешной череде?..
Зачем заставил я ее ехать так далеко?.. Она оказалась здесь, чудесным образом перенесясь из Америки, из Нью-Йорка, девушка, наделенная отважной верой и бесстрашной мудростью. Она приехала ко мне, но мог ли я дать ей то, чего она желала? Если я попытаюсь заменить ей собою все, этого окажется недостаточно. У нее должно быть что-то свое, в чем я в лучшем случае смогу выступить как советчик… Было жаль ее, ведь теперь ей некуда было уехать, не было никого, кроме Джона Ланга, упрямо старающегося стать островитянином.
И все же она действительно нуждалась во мне, именно потому, что я — это я; и, глядя на нее рядом с Файной, Дорном, Неккой и остальными, непривычную, хоть и по-прежнему дорогую, я тоже нуждался в ней как никогда раньше — как в существе одного со мной племени, с которым я мог быть близок так, как ни с кем из них… Мудрые слова Стеллины вдруг предстали во всем своем поразительно глубоком смысле. Она поняла мою душевную потребность. Двойная преграда отделяла меня от островитян: первая — культура, усвоенная мной с детства, и вторая — их собственная культура. Первую преграду я почти преодолел, по крайней мере в некотором отношении; вторая была непреодолима. Единственная преграда, стоявшая между мной и Глэдис, умещалась в рамки одной культуры. Островитянский образ жизни давал возможность разрушить ее. И тогда мы воистину поймем друг друга, и любовь к одной
Глэдис взглянула на скамью напротив, где сидел я, и улыбнулась робко, но доверительно. Потом, слегка прищурившись, повернулась к огню, и я вспомнил, что сегодня вечером нам предстояло обвенчаться и отныне стать мужем и женою. Час близился. О чем она сейчас думала, вряд ли кто смог бы угадать.
Какое-то время я разглядывал Глэдис, и желание вновь проснулось во мне, жгучее, но умиротворенное, потому что каждой своей частицей и всем своим существом она была именно тем, о чем мне мечталось, — безупречная, дорогая и такая влекущая, что ощущение счастья и желание уравновесились во мне. Но она только-только приехала, больная от усталости и напряжения, и все было ново и непривычно для нее, даже я. Быть может, она хотела стать моей; быть может, нет, а быть может, единственное, чего ей хотелось, — это повиноваться мне, предпочтя роль ведомой… Этим вечером должен был состояться обряд, ибо так было условлено. Потом я попрошу ее разделить со мной ложе. Если она того не хочет, она может ответить «нет». И так будет всегда.
С бьющимся сердцем я подошел к месту, где она сидела, устроился между ней и Дорной-старшей, но медлил заговорить, потому что, заметив мое движение, все внимательно стали наблюдать за нами. Тогда Дорн задал Парнэлу какой-то вопрос, и общее внимание обратилось к его разговору с двоюродным братом, ненадолго отвлекшись от нас с Глэдис. Ее близость перехватывала дыхание, как глоток крепкого вина; да, я хотел ее, в этом больше не оставалось сомнений. Я повернулся к ней и встретил выжидательный, ласковый, проникающий до самой глубины души взгляд ее темных глаз.
— Пойдемте к лорду Дорну, — обратился я к ней по-английски, — и он обручит нас.
Лицо Глэдис посерьезнело. Она опустила взгляд на лежащие на коленях руки.