Таинственный след

22
18
20
22
24
26
28
30

— Дорогая вещь, товарищ начальник. Не всякому это по желанию дается. Карман подсказывает, кому что курить. Конечно, для курящего лучше папирос нет. А я с малых лет всякого насмотрелся, жизнь-то не очень ласкова была, всяко приходилось, поэтому к дорогим штукам привычки не имею. Махорку в дым обращаю. А у этих штучек ни запаха, ни вкуса не могу различить. Так что извините меня, товарищ начальник, свой табак закурю, — и Петрушкин, достав из кармана махорку, стал скручивать цигарку.

Майор не торопил его, ждал, что он заговорит снова, и оказался прав; выдохнув едкий клуб дыма, Петрушкин сказал:

— Человеку трудно забыть привычку. Не такая это штука, чтобы в окно можно было выкинуть. Ах, старуха, старуха, как она готовила! Я сам большой любитель косточки погрызть. Она об этом всегда помнила и частенько жарила грудинку. А работница была да кулинарка! Сам-то я работаю на мясокомбинате, сторожевые псы в моем ведении.

— А почему вы ее старухой называете? Она старше вас?

— Самую малость, всего на три-четыре года старше. Я-то ее уж не девушкой брал. Бросил ее тот, первый-то. Время было трудное, послевоенное, сами знаете. Вышел я из госпиталя совсем тощий — ветром от столба к столбу бросает. В молодости падучей страдал. Все к одному. Стала меня снова навещать эта падучая. Куда мне в моем положении бабу выбирать да кобениться? А тут готовая постель. Я и напросился сам. С самого начала ее ласково «старухой» звал. Так и повелось как-то.

— А где вы сейчас живете? В том же доме, что Матрена Онуфриевна выстроила?

— Оттуда мы съехали. В прошлом году новый дом отгрохали. Старые хоромы Матрене жалко стало ломать — и глаз привык, и сердце прикипело, так мы их под кладовые использовали. Летом там обедаем и сумерничаем, чтобы в новом доме мух не заводилось.

Майор смял окурок в пепельнице и сказал:

— Мужчины — народ сердитый. Из-за пустяка иной раз кипим, рвем и мечем по мелочам, бывает, воду в ступе толчем. Может, вы тоже невзначай обидели чем жену свою, а?

Петрушкин удивленно посмотрел на майора:

— Я?! Матрену?! Господь с вами! И говорить такое грешно. В другой раз я бы и обидеться мог за такие слова. Но вам невдомек... Эх, как мы жили! — он отвел взгляд и тяжко вздохнул. — Вы можете себя на мое место поставить? По сравнению со мной вы молоды. Нынешней молодежи трудно понять стариковское сердце. Жизнь кончается, когда уходит от тебя последний близкий человек. Остается одиночество, а оно — все равно, что смерть. Ты еще цепляешься, скользишь по жизни, зацепиться не за что, опереться не на кого, потому как ни сына, ни дочери, ни внучат нет под рукой. Так могу ли я обидеть человека, который пригрел и выходил меня, поставил на ноги? Не легче ли самому лечь и умереть? — Петрушкин нахмурился и опустил голову. Тяжелые слезы затерялись в бороде.

Кузьменко не выносил слез, мужских особенно. Он считал, что мужчина любую беду должен переносить с глазами сухими, но не равнодушными. Разговора с посетителем он не стал продолжать. После его ухода майор позвонил в райотдел и попросил доставить ему заявление Петрушкина.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Заявление было написано крупными буквами на тетрадных листах в клетку. Ошибки были исправлены густыми чернилами. Эти исправления были мельче и сделаны явно другой рукой. Похоже, кто-то внимательно ознакомился с написанным и тщательно выправил, прежде чем оно попало в милицию.

Кузьменко перелистал заявление и стал читать:

«Начальнику Л-го районного отделения милиции. От Петрушкина А. А., проживающего по улице Уфимской, в доме № 3.

Заявление

Товарищ начальник, на склоне лет меня постигло большое несчастье. Да и каким другим словом назовешь это, как не несчастьем? Лишился я неожиданно жены, с которой десять лет прожил в любви и согласии. Произошло это так: в воскресенье перед пасхой жена стала буквально тащить меня на базар. Не хотелось мне идти, да она сказала, что купит отрез мне на костюм, и пришлось уступить. Может, бог подсказал, но было на сердце тяжело, предчувствие какой-то беды, и стал ее отговаривать: «Давай дома посидим, отдохнем. От того, что меня приоденешь, я моложе не стану». Но и ее, видно, толкала какая-то иная сила. Уперлась, и ни в какую. Есть у нее такое упрямство. Не стоит, думаю, злить ее, обо мне же печется. Так и пошли мы с ней. На базаре черным-черно от людей. Многие торгуют старьем. Новых вещей мало. До самого обеда пыли наглотались, кружа по базару, но нужной вещи не нашли. Если встретится хороший материал, то денег не хватает, а за плохой отдавать трудовые жалко. Так и колесили полдня. Замучились вовсе. Я уже говорил о Матренином упрямстве. Пусть бог меня простит, коли я виноват. Несмотря на усталость, стали мы обходить городские магазины. Дело уже к вечеру пошло. Возле комиссионки встретилась нам одна молодуха, из себя видная. Волосы острижены коротко, ровно бы у мальчонки. Но на язычок востра. Быстро она мою Матрену к себе расположила. Женщины — они тут же общий язык находят. Стоят перед магазином и молотят всякий вздор. Вижу, конца этому не бывать. Подошел я к ним и говорю: «Пошли Матрена!», а она мне с досадой: «Погоди...», а потом, словно бы избавиться от меня захотела, и говорит: «Ты иди домой. Пока доберешься до дома, и я поспею. Явишься раньше, поставь кастрюльку на плиту, — и зашептала мне на ухо, — хороший костюм тебе принесу, иди не беспокойся».

Мне-то что? Возражать не стал, поплелся себе потихоньку в сторону дома. Как пришел, всю посуду перемыл, сварил пельмени, стал Матрену ждать. Сумерки сгустились, потом и вовсе темно стало. Выходил за ворота. Нету. Пожалел тогда, что не спросил адресу у той молодки. Проворочался я ночь в пустом доме, а рассвет с открытыми глазами встретил. Не пришла Матрена и на следующий день, и на следующий. Так, почти на моих глазах пропала жена...».

Дальше Петрушкин рассказывал, как справлялся о ней у соседей и знакомых. В конце заявления стояла подпись:

«Обучающий сторожевых собак городского мясокомбината А. А. Петрушкин».