Ночной звонок ,

22
18
20
22
24
26
28
30

И под прямо артиллерийскую по силе канонаду, от сатанинского грохота, от багрового, брызжущего во все стороны огня, со звериным воплем ринулся во тьму потерявший остатки рассудка бандит. Марченко, угадав, где выскочит, если насмерть не разобьется, Сапог, ловко вылез своим лазом на свет выхода. На счастье, был уже вечер — которого по счету дня? — теплый и потому туманный, серый, сумеречный. Глаза привыкли скорее, чем мог ожидать Марченко. Близко внизу лежали облака — белые, плотные, слоистые, медленно ползущие вокруг вершины. Почти над ними вылетел из-под земли со стонущим хриплым рычанием Сапог. Мягко и стремительно кинулся к нему Марченко, бесшумно прыгая по глыбам камня. Сапог упал — споткнулся или в молитве? — что-то неразборчивое умоляюще крича в шевелящиеся, наползающие на него облака, в умирающий свет, в неотвратимо густеющие сумерки.

— Встань, Сапог, помирать надо! — негромко и властно сказал по-алтайски Марченко и вскинул пистолет. Великан послушно и медленно встал, так же медленно повернулся, держа молитвенно вздернутые полусогнутые руки перед лицом, и лицо его оказалось почти в пояс стоявшему выше него да на камне Марченке. Копна много лет нестриженных черных волос вдвое увеличивала и без того большую, как родовой казан, голову бандита, да еще была растрепана бурей непрошедшего ужаса: словно каждая жесткая волосина сама по себе дыбилась-столбенела от того ужаса.

Однако по-медвежьи короткую шерстистую шею перехлестывал ружейный ремень и наискось через грудь болтался карабин, казавшийся игрушечным на необъятном тулове Сапога. Честное Кугановское оружие, ни единым подлым выстрелом дотоле не закоптившее канала ствола, сейчас висело опозоренно и обреченно между скрюченных страхом ручищ. Им бы до плеч полагалось закоростоветь неизлечимо от невинной крови, этим рукам душителя и убийцы… Лосиными лопатами-рогами с короткими отростками пальцев закостенело торчали вперед ладони — пока безвольные, пока бесцельные. Пока…

Знал Марченко — коснись карабина невзначай, и мгновенно оживут полумертвые руки, опомнятся, охватив цевье и почуяв сталь спускового крючка, пальцы и сработают безошибочно. Неохватное, даже в полутьме черное лицо Сапога вздымалось медленно, и того чернее прорезались на нем двумя крохотными полумесяцами глаза — из-под пухлых верхних век с кожной пленкой у переносицы. Черные на черном, они все круглились и были застланы тонким белесым туманцем, и дрогнул, сползая, тот туман, когда встретились два взгляда…

Марченко не заметил, как нажал на спуск. Только увидел с жестокой отчетливостью, как меж черными, округлившимися глазами мгновенная появилась дырка, вскипела круговым кровавым венчиком. В непроглядной черноте на неуловимый миг прорезались зрачки, плеснули удивлением, осознанием. Или — болью?..

А, может, просто показалось.

Гигант мягко и тяжко пал ниц, к ногам милиционера. Звонко стукнул камень-круглячок, сорвался, покатился вниз, но перестук его быстро заглох в вязком месиве облаков и никакого эха не породил…

Всяко разно потом рассказывали про это по тайге: и что, будто бы, отбросив оружие, вызвал Марченко великана-бандита на единоборство и жутко секретным приемом так его окалечил, что просил Сапог, как великой милости, пристрелить его; и что сплоховал Сапог, поскользнулся на коварном камне и грянулся о другой затылком да так, что и добивать оказалось некого, и при этом тяжким стоном застонала Шушун-гора; и даже вовсе несуразное — что, мол, вынул Марченко востру шашку и отрубил буйну Сапогову голову, которую и принес после то ли начальнику то ли председателю аймакисполкома, то ли прямо на бюро райкома, водрузил на стол, и всех повергла в оцепенение страшным взглядом мертвая голова…

Весь этот вздор из серии легенд про Марченку и Сапога в одном только факте имел соприкосновение с действительностью: на бюро райкома Марченко действительно побывал и схлопотал строгача по партийной линии, а по служебной — даже и недолгий арест. И вот за что: спустившись в долину, он, прежде чем доложить по различным необходимым линиям, сообщил родичам Сапога о его бесславной кончине и разрешил забрать труп и похоронить его. А родичей у того многонько оказалось — целый род, понятное дело! — и на похоронах было многолюдно. Даже и Караман явился, двоюродный брат Сапога, которого русские Карманом звали. Тоже бандит из бандитов, но не убивец, а скотокрад до войны и дезертир в войну. На Кармана гибель брата так повлияла сильно, что сразу с похорон явился он в аймак и сдался сам, добром. И даже, говорят, слезно просился на войну, чтобы хоть полезной смертью оправдать вредную жизнь свою…

А на бюро, когда Марченке вливали за раздувание славы бандита, за потачку вредным и отсталым обычаям, а попутно и за некоторые другие грехи, неизбежно выплывающие в таких случаях, он долго терпел. Но когда дали ему слово, не вытерпел и рубанул всему честному собранию:

— Как же вы, товарищи дорогие, не поймете, что не на Шушун-горе я Сапога убил, а на похоронах его! И не только трепотню про голову — все покойника с головой видали, весь род его и чужеродных немало, — а трепотня такая вовсе не пустяк для нас с вами, но и, главно дело, всю славу его! Крышка ему теперь уж подлинно гробовая и черной славе его, а это органам нашим и советской власти в ба-альшой плюс!.. А то ведь он, товарищи, еще до-олго бы нас с вами изничтожал по тайге, хотя бы я из него решето в тот раз сделал! Ведь это сколь вокруг него черной романтики напущено было, мысленное ли дело? До полной, будто бы, неуязвимости! А теперь? Карман сдался — это ж понимать надо!..

И, не стерпев, добавил, — а без такой добавки Марченко и самим собой бы не был! — что выговор его не пугает и не обижает, поскольку выносят его такие политически незрячие товарищи, какие знать не желают сложности местных условий вообще и национальных особенностей в частности…

Вот тут ему и довесили до строгача, за политически незрячих-то!

Даже и через долгое время после этого в поездках на самые дальние точки он нет-нет да откряхтывался, Марченко!..

* * *

И все-таки историю про бесславный конец Сапога затмила, обрастая тоже легендарными подробностями, история о том, как Марченко один очистил весь бассейн Согры-реки и привел в аймак «косой десяток» варнаков. И здесь самое удивительное, что слухи об этом пошли задолго до его отчаянного похода на Согру, — вначале просто как злой или веселый анекдот, в зависимости от того, кто и кому рассказывал. Дескать, заявило громко некое большое начальство, что-де кто совершит такое — и непременно один! — и того с почетом тотчас отпустят на фронт. В награду. И, ясно дело, не вытерпел хвастун Марченко — заявил, что, мол, берет на себя такое обязательство и выполнит. И обязательно один. Даже и до тех добрался этот анекдот, до кого еще, по слухам, только поклялся добраться сам Марченко, но веселья он им не прибавил. Потому что неустрашимость и удачливость рябого ястреба, прирожденного таежника, была вовсе не анекдотической. И потому что из всех легенд про грозного Марченку эта была самой невероятной, а оказалась самой правдивой.

Словом, однажды, на исходе зимы сорок третьего исчез Марченко. Поползли и полетели слухи, а через месяц люди уверенно рассказывали, что сгиб лихой оперуполномоченный чуть ли не в абаканской тайге и в поминальники милицейские записан. Кое-кто, небось, и в свой поминальник с душевным облегчением внес его, окаянного…

…Конечно, не все я знаю в подробностях, но многое могу вполне реально представить себе. Рассказывал мне о том увешанный медалями старый охотник, бывший штрафник Пантелей — рассказывал живописно и беспощадно по отношению к себе. Вдова павшего на фронте Тимофея, плача и смеясь, повествовала о грозном госте; говаривал и участковый уполномоченный Максим Ёлкин, с которым, конечно, по-дружески в подробностях делился Марченко. Разные люди рассказывали и по-разному, но главное — я с детства хорошо и влюбленно знал веселого и отважного «чай, тож уполномоченного»…

* * *

…Будто злой дух, из ниоткуда, из морозной ночной тьмы возник вездесущий милиционер. Спал Пантелей в своем добротном, лучше худой избенки, шалаше, в глухой тайге, где даже в мирное время сроду людей не бывало. Сытый, крепко спал, пригретый теплом от умело налаженной в устье шалаша нодьи[7]. Проснулся от неясной тревоги, открыл один глаз, глянул — закрыл снова. Еще раз открыл, уже оба глаза, опять закрыл — может, дурной сон на сытое брюхо. Опять поглядел — не хотелось верить: около доброго костра его недобрый человек сидел. На коротком сутунке, Пантелеевом сиденье, сидит, руки над теплинкой греет, лицо сбоку — как у ястреба.

Спросил хрипло Пантелей:

— Однако-то, Марчинька?