Худощавое лицо с острым носом печально, без улыбки. Такое с ним редко бывает. Обычно неудержимо весел, криклив, самоуверен.
— А Теремец читал?
— При чем тут Теремец? — усмехнулся Кузнечкин. — Что я ему, нанимался книги подбирать?
— А в тот раз, помните? Здорово получилось. Как вы его книгой заинтересовали.
— А, в тот раз, — обрадованно улыбается Кузнечкин. — Так то же эксперимент!
— Теремца уже потянуло к книге, — говорю я. — Значит, эксперимент был блестящий. Твоя ведь это работа, — незаметно для самого себя переходя на «ты», добавляю я.
— Так когда хорошо сделаешь, никто не замечает, — обидчиво говорит Кузнечкин. — А стоит один раз споткнуться…
— Да, Веревкин тебя здорово критиковал.
Это я напомнил ему о собрании, которое мы провели накоротке, прямо на стрельбище. Кузнечкин молчит.
— Прочувствовал? — не отстаю я.
— Нет, не прочувствовал.
Что это? Бравада? Или упрямство?
— Веревкин говорит…
Это, кажется, в цель. Видимо, я дойму его этим Веревкиным, которого самого критикуют чуть ли не на каждом собрании.
— Пусть на себя посмотрит, — зло говорит Кузнечкин. — Веревкин! Тоже мне, маяк!
А мне радостно: лед равнодушия сломлен.
— Кузнечкин чуть споткнулся — сразу на собрание, — все таким же обиженным тоном продолжает он. — Это правильно? А с Веревкиным все возятся. Это справедливо? Значит, на педагогику и психологию начхать? А кто будет учитывать характер солдата? Темперамент? Наклонности? Запросы и интересы? Между прочим, Макаренко ясно говорил: как можно больше справедливости к человеку.
— И как можно больше требовательности к нему, — напоминаю я те слова Макаренко, которые Кузнечкин опустил явно не без умысла.
— Это ясно, — Кузнечкин хмурит густые светлые брови и умолкает. И только после долгой паузы сокрушенно заканчивает: — Что говорить, все равно никто не поймет.
— Ну, зачем же так? — говорю я. — Может, кто-нибудь и поймет. Помнишь, шефы к нам приезжали? С фабрики коммунистического труда?