Чужая дуэль

22
18
20
22
24
26
28
30

— Прими господь душу невинную, — Селиверстов едва слышно выдохнул и скорбно сгорбился, не отрывая глаз от несвежей скатерти. Потом нервно закинул голову и долго глотал, дергая плохо выбритым кадыком, пока не допил все до капли.

Опрокинув в рот свою стопку и покачав на весу бутылку, убеждаясь, что она пуста, я вяло махнул рукой официанту, а когда тот подскочил, буркнул, пристукнув указательным пальцем по столу:

— Еще, и поживей.

Замотанный пожилой мужик, с запавшими от усталости глазами и развалившимися по бокам жидкими сальными волосами, замешкался, вопросительно глядя на околоточного. Селиверстов же подался вперед и вполголоса, проникновенно произнес:

— Будет тебе, Степа. Пойдем-ка лучше ко мне. Чай и ты не железный, пора бы и дух перевести.

Мазнув невидящим взглядом по лицу полицейского, я злобно скрипнул зубами и прикрикнул на официанта, одновременно швыряя на стол извлеченную из нагрудного кармана четвертную купюру:

— Ты чего, шестерка, заснул? Шевелись, убогий, пока по роже не засветил!

Половой испуганно вздрогнул, и едва не обронив низко свесившийся рушник, втянул голову в плечи. Затем, виновато покосившись на околоточного, бегом кинулся к стойке. Но Селиверстов, нудно канюча, никак не желал отставать:

— Не казнил бы ты себя так. Прошлого все равно не вернешь, судьбу не обманешь, а мертвых не воскресишь. И кому будет лучше, если ты здесь загнешься, опившись, как последний забулдыга? Пошли уже, а?

Слушая его вполуха, я сгреб со стола поданный взбодрившимся официантом штоф, и, не обращая ни малейшего внимания на протянутую сдачу, поднялся, уронив стул. Покачиваясь на неверных ногах, всем телом развернулся к околоточному и, отмахнув свободной рукой, прохрипел:

— Домой… Ко мне домой…

С облегчением выдохнувший полицейский подскочил, подставляя плечо, и крепко обхватив за пояс, горячечно зашептал:

— Я распорядился отвезти ее в покойницкую при больнице. Там и ледник есть, и у прозектора руки из нужного места растут, все положенное чин по чину сделает. А тех двоих, на дворе, вернее, что от них осталось, приказал к остальным в огонь бросить.

…Ни на отпевание, ни на похороны пойти я так и не решился, страшась, что видение лежащей в гробу Дарьи будет преследовать меня весь остаток жизни, и вместо тризны по своей единственной любви нырнул в жесточайший недельный запой.

Спустя ровно семь суток со дня убийства, незадолго до полуночи я в очередной раз всплыл из хмельной мути. Расплескивая тьму, едва разбавленную отсветом чуть теплящейся перед иконой в красном угле лампадки, спотыкаясь, добрел до залитого чем-то липким и усыпанного табачным пеплом стола, вслепую нащупал полупустой штоф и уже поднес его к губам, как вдруг отчетливо понял, что если немедленно не остановлюсь, то до рассвета уже не дотяну.

Опрокинув бутылку на бок, я вернулся в кровать и, закинув руки за голову, долго слушал журчание сбегающей на пол струйки. Так больше не сомкнув глаз, спозаранку послал за Селиверстовым.

Когда околоточный, предварительно вежливо стукнувший в дверь и терпеливо дождавшийся разрешения войти, чего за ним раньше никогда не водилось, несмело шагнул за порог, поднимающаяся с первыми петухами хозяйка уже успела на скорую руку прибраться моей берлоге. Я же, мелко дрожа от похмельного озноба, сидел у стола, закинув ногу на ногу и плотно стянув скрещенными на груди руками полы теплого халата. Передо мной стоял распахнутый потертый кофр.

Не отрывающий взгляд от пола полицейский немного потоптался у входа, тяжело вздыхая. Наконец, решившись, шагнул вглубь комнаты, опустился на краешек стула у кровати и выдавил:

— Никогда не замечал, что у тебя борода совсем седая.

Я, неожиданно умиленный такой непосредственностью, усмехнулся, закурил и отозвался: