Пограничный легион

22
18
20
22
24
26
28
30

— А вы прехорошенькая девочка, — открыто любуясь ею, без всякой задней мысли сказал он.

Даже будь он самим дьяволом во плоти, комплимент все равно был бы данью искреннего восхищения молодости и красоте.

— Мне это очень приятно, только, пожалуйста, не говорите больше таких вещей, — просто ответила Джоун.

Проворно и умело стала она разбирать тюк, в котором из-за неопытности вьючной лошади все было перемешано. Покончив с этим, пока Келлз разводил костер, она замесила тесто. Келлз уступил, однако скорее под влиянием ее ловкости, чем из желания принять ее помощь. Говорил он мало, лишь часто на нее поглядывал. Временами он задумывался. Ситуация явно была ему внове. Джоун то легко читала его мысли, то вовсе его не понимала, однако без труда угадывала, что он думал о том, как она хороша, когда с перепачканными мукой руками стоит на коленях над сковородой; о том, что присутствие девушки неузнаваемо изменяет любую обстановку, о том, как странно, что Джоун не лежит, рыдая, под деревом неопрятной грудой тряпья и не умоляет отпустить ее домой; о том, что, напротив, она мужественно переносит свою беду и даже сумела, благодаря отличной выучке и выдержке, изменить дело к лучшему.

Вскоре они уселись друг против друга на парусину и стали ужинать. Это был самый необыкновенный ужин в ее жизни; все происходило, как в страшном сне, когда спишь, но знаешь, что это только сон, что скоро проснешься и все страхи исчезнут. Время шло, и в Келлзе что-то неуловимо, менялось, лицо из любезного стало жестким. Он совсем замолчал и обращался к ней, лишь передавая ей хлеб, мясо или кофе. После ужина он не дал ей вымыть сковороды и миски — все сделал сам.

Джоун пересела на каменную скамью под деревом, вблизи костра. На каньон опустились багровые сумерки. Высоко над лагерем на одинокой вершине гасли последние отсветы заката. Ни дуновения ветра, ни звука, ни малейшего движения. Джоун вдруг вспомнила Джима. Где-то он теперь? Как часто они, бывало, вместе сумерничали в такие вот вечера. В душе у нее закипела глубокая обида: она отлично понимала, что виновата во всем сама, однако винила одного Джима. Потом мысли ее обратились к дяде, к дому; вспомнилась старенькая добрая тетя, которая всегда так о ней беспокоилась. А беспокоиться было о чем. Джоун больше жалела их, чем себя саму. И на миг она совсем было пала духом. Ее захлестнула тоска одиночества, страх, ощущение полной беспомощности. Уронив голову на колени, она закрыла лицо руками, совсем забыв о Келлзе и той роли, которую должна играть. Однако не надолго: ее тут же коснулась его грубая рука.

— Эй! Вы что, плачете? — жестко спросил он.

— А вы думали, заливаюсь смехом, — тотчас ответила Джоун, поднимая полные слез глаза.

— Перестаньте.

— Я… ничего не могу… с собой поделать… Мне надо немного поплакать. Я думала о доме… о тех, кто стали мне отцом и матерью… еще когда я была совсем маленькой… Я не о себе плачу… Мне их жалко… Они меня очень любили…

— Слезами делу не поможешь.

Джоун встала. От искренне горюющей девушки не осталось и следа. Она снова была женщиной, ведущей хорошо продуманную хитрую игру.

— А вы кого-нибудь любили? У вас была сестра?.. Такая вот, вроде меня? — спросила вдруг она, подавшись вперед.

Келлз неслышно скрылся в темноте.

Джоун осталась одна. Она не знала, как истолковать поведение Келлза — его задумчивость, раздражение, этот последний поступок, однако еще надеялась, что он все-таки не окончательно закоренелый преступник. Лишь бы скрыть, какой он внушает ужас, отвращение, скрыть, что она его раскусила, что прекрасно понимает его намерения. Она подкинула ветвей, чтобы костер горел ярче, благо топлива вокруг было в достатке. Ее пугала темнота, пугала надвигающаяся ночь. К тому же заметно похолодало. Перенеся к костру седло и одеяло, она соорудила себе удобное сиденье и стала ждать Келлза и дальнейшего развития событий. И вдруг ее поразила мысль, что она понемногу, неизвестно почему, перестает его бояться, хотя с каждой минутой бояться его надо все больше. Тут в траве послышались шаги, и из темноты вынырнул Келлз с вязанкой хвороста на плече.

— Ну как, успокоились? — спросил он, взглянув на Джоун.

— Да, — ответила та.

Келлз нагнулся к костру за горячим угольком, раскурил трубку и сел немного поодаль от костра. Пламя ярко освещало его лицо, и теперь в нем не было ничего устрашающего. Он спросил Джоун, где она родилась, а потом принялся расспрашивать обо всем на свете, и Джоун догадалась, что его интересуют не столько ее ответы, сколько само ее присутствие, звук ее голоса, ее личность. Из рассказов дяди она знала, как одиночество мучает людей, обреченных жить в глуши — золотоискателей, преступников или просто заблудившихся в горах, — какая тоска одолевает их по ночам у безмолвного костра, как они слышат голоса близких, видят в тлеющих углях милые лица. И Келлз, верно, не исключение, он ведь тоже человек. И она охотно рассказывала ему о себе, рассказывала, как никогда в жизни — живо, остроумно, с воодушевлением, — о своем полном событий отрочестве и юности, о горестях и радостях, о своих мечтах, пока не дошла до жизни в поселке Хоудли.

— В Хоудли у вас, верно, остались ухажеры? — спросил он, помолчав.

— Да.