Восемь минут тревоги

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты что, Завьялов, оглох? — Лагунцов вскипел. — Ты кого посадил на рацию? Вся душа изболелась, а ты…

— Анатолий! Слышишь, Толя, наш Дремов погиб.

— Что? — У Лагунцова задергались веки.

— Погиб. В схватке с нарушителями… В районе погранзнака…

Лагунцов медленно стянул с головы наушники, и сразу отдалились, пропали слова доклада. Да и к чему они, уточнения? На заставе и без него наверняка приняты все необходимые меры, не первый день служат. Об остальном он узнает на месте…

Машину, пока она не выбралась на шоссе, сильно трясло. Прыгала, мельтешила перед глазами резиновая планка «дворника» на стекле. Планка была в длинных продольных рубчиках, они почему-то назойливо лезли в глаза, запоминались.

Лагунцов нащупал ноющей рукой тумблер и выключил рацию.

— Миша, останови. Иди открой ворота. — Собственный голос показался чужим. — Дремова нашего бандиты убили.

В ту же минуту почувствовал: сзади ему в плечи, сминая погоны, вцепился Шпунтов — совсем еще мальчик, — истошно повторяя:

— Что? Что?

Капитан не шелохнулся, и Шпунтов, придя в себя, тяжело сел на свое место. Пресняк разматывал и снова наматывал шнур темной, очень похожей на тяжелую гантелю телефонной трубки, все еще медлил, будто не знал, что ему делать дальше.

— Чего ждете? — строго спросил Лагунцов. — Открывайте ворота — и домой!

Дремов… Вот он стоит, как прежде, перед глазами: живой, невредимый, всем доступный и близкий. Вот знакомым плавным движением протянул руку, указывая на что-то видное ему одному, вот заговорил с тобой, а ты, сколько ни силишься, не разберешь ни единого слова, хотя точно знаешь, что ведь говорит он, говорит! — потому что губы его шевелятся, а от напряжения у него слегка подрагивает на шее тонкая голубая жилка; вот чем-то внезапно огорчился, и словно тень набежала на его лицо, мелькнула в глазах каким-то щемящим сожалением, никому не ведомой укоризной; вот вновь лицо разгладилось, стало безмятежным и радостным… Но уже что-то мешает тебе разглядеть его подробно, как прежде, какая-то дымка пала на глаза, сгладив, размыв черты дремовского лица… Уже откуда-то вторгается в тебя резкий, режущий слух, оскорбляющий все живое повтор: его нет, его нет…

Нет человека! И Лагунцов невольно думал: как жестока, как порой несправедлива бывает судьба! Человек учился в школе, к чему-то себя готовил, наверняка любил мать, любил природу, радовался солнцу, улыбался знакомым, друзьям — и в какой-то ничтожный миг человека не стало… Странная мера у жизни! Странно то, что́ она кладет на чаши весов судьбы: двадцать лет и одно роковое мгновение…

Машину мотало из стороны в сторону, словно она была неуправляемой. Давило виски, незнакомо, круто схватывало сердце, мысли путались. Саша, Саша… За что? Не война ведь, уж сколько лет мир на земле! А на границе а сегодня стреляют…

Даже спустя много дней Лагунцов все еще не мог примириться с мыслью, что нет Дремова. Горечь, боль невосполнимой утраты жгли душу, словно на нее безжалостно капали и капали раскаленным металлом. Дремова уже нет и не будет среди тех, кто несет службу… В каждом, кто приходил на заставу — нескладных, почти ничего еще не умеющих восемнадцатилетних юношах, — Лагунцов видел и свою опору, и надежду на будущее. На его глазах улыбчивый паренек Саша Дремов постигал грамматику военного дела…

«Как теперь матери-то? — сокрушался Лагунцов. — Она все глаза повыплачет, а как помочь ей, чем облегчить ее страдания?»

И Лагунцов вновь и вновь возвращался к происшедшему, восстанавливая его во всех деталях, словно это могло что-то изменить, задержать выход Дремова в свой последний роковой наряд на границу…

В тот день сержант Дремов наскоро собрался в наряд с пограничником первого года службы рядовым Олейниковым. Инструктировал и отдавал им приказ на охрану границы старший лейтенант Завьялов. Получив приказ, Дремов бодро, с каким-то небывалым подъемом отчеканил:

— Есть, выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!