Восемь минут тревоги

22
18
20
22
24
26
28
30

— Это все, что у нас есть, — наливая Хаятолле чаю, вздохнула она. — Может, отцу удастся подороже продать на базаре ковер? Он собирается завтра в Акчу.

— Завтра? В Акчу? — удивился Хаятолла, не переставая жевать.

— Говорят, сейчас там ковры в цене, и если не продешевить, то за наш можно получить хорошо. Дай-то бог… Не оставь его своими милостями, аллах, — подняла она глаза к потолку. — Тогда бы мы смогли рассчитаться с долгами и купить побольше рису к зиме. Далеко ли до холодов…

— Что ты там бормочешь? — спросил отец, внезапно появляясь в доме.

Мать и сын промолчали, чтобы не навлечь на себя напрасно гнев отца, который за последнее время так изменился, что порой его даже трудно было узнать. Иногда он внезапно куда-то уезжал, бросая без присмотра и твердой мужской руки хозяйство и дом, а возвращался обычно в дурном расположении, на людей смотрел мрачно, исподлобья и не произносил ни слова… А то к ним в дом стали наведываться по ночам какие-то незнакомцы, которые о чем-то бубнили с отцом тихими голосами и исчезали перед рассветом, когда кишлак еще спал… Чуяли мать с сыном, что к добру это не приведет, да только что им оставалось делать? Молчали…

— Чем болтать про всякую чепуху, лучше бы полила мне воды, женщина!

Мать нагнулась над скамейкой, где тепло поблескивали старой медью туркменские кувшины-тумчи с узкими высокими горлышками и загнутыми носиками, плеснула в подставленные ладони мужа воды.

— Мне нужна веревка. Куда она подевалась?

Мать сняла с крюка у двери туго скрученный жгут, молча подала бечевку, и отец вышел, озабоченно бормоча что-то себе под нос.

«Тяжело ей, — с жалостью подумал Хаятолла о матери. — Вон сколько морщин. И седая стала совсем. Хорошо еще, другие мои братья давно выросли и разъехались кто куда, а я остался один, — все-таки ей меньше хлопот…»

— Не наелся? — Мать придвинула ближе к сыну тарелку с последним ломтиком свеклы, улыбнулась, видимо, вспомнив что-то приятное. — Знаешь, сегодня днем, когда ты пас отару, в кишлак приезжала русская докторша. Уважительная такая, хорошенькая, а голосок нежный-нежный, как у девочки. Только худая очень, наверно, сама болеет, пошли ей аллах здоровья. Танкисты ее привезли, у дочки старейшины будто бы тиф, так, говорят, джаст сам вышел встречать шурави[3], а потом ветел зарезать для них барана. Только они отказались от угощения, очень, говорят, торопились…

Мать снова улыбнулась, кончиком платка вытерла глаза, за долгие годы выеденные дымом, поправила паранджу.

— Я как раз чистила ковер и не заметила, как шурави остановились возле нашего дома. Докторша эта подошла, спросила, где живет джаст… Ну, я показала. Так знаешь, что сказала русская о нашем ковре? Что он ничуть не хуже знаменитого мервского и что нижние гёли — самые красивые из всех узоров, их мог выткать только настоящий художник, мастер. Это твои гёли, сынок…

Во дворе ни с того ни с сего заорал ишак, раздалась ругань, и в дом вошел отец. Взгляд у него был рассеянным, чужим, руки дрожали, и мать поскорее ушла на свою половину, чтобы напрасно его не раздражать.

Отец долго смотрел на Хаятоллу, вроде не замечая сына, потом сказал:

— Хаятолла, завтра тебе надо встать пораньше.

— Я знаю, отец: ведь сейчас моя очередь пасти отару.

— Ты не понял. Отару погонит другой, твой сменщик, я договорился. А ты поедешь в город.

— В город? Но зачем?

— Я сам отвезу тебя к автобусу, а дальше будешь добираться один. Так надо. Путь неблизкий, так что ложись спать, не дожидаясь пятого намаза: я за тебя помолюсь. Аллах простит, ведь ты еще ребенок… Мальчик выпрямился.