Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда як умирает, его мясо съедают. То, что остается, либо сохнет на солнце, либо солится. Из рогов делают утварь, из копыт варят клей. На яках также перевозят грузы. То и дело я слышал звяканье колокольчика; это были яки и дри, которые ходили туда-сюда; они были привязаны за длинную веревку, протянутую по земле. Каждый раз, когда звякал колокольчик, Ритар поднимал голову и слушал. Он мог сказать по звуку, нормально двигаются животные или что-то не в порядке.

Костер потух, паузы стали дольше. Великое безмолвие внешнего мира проникло в шатер и спустилось на меня с чувством невыразимого покоя и умиротворения. Только ветер время от времени что-то бормотал.

Перевал Тангкар: Энтони Троллоп в Гималаях

Сегодня утром мы встали рано.

Как меняется мир, как только первые лучи рассвета ударят в глаза! Ночь кажется воспоминанием из далекой и другой страны; это словно переход не от тьмы к свету, а от одного мира к другому с другими законами и другой душой. Тот не знает ночь, кто на самом деле не переспал с нею. То есть тот, кто не спал на воздухе, где ночь правит неоспоримо. В дом даже с открытыми окнами ночь входит робко, она очеловечена и, скорее, становится однообразной материей тьмы. Чтобы на самом деле узнать ночь, надо переночевать в палатке или лагере. Тогда ты на самом деле слышишь ее дыхание и знаешь ее секреты, ее перемену настроения, ее шутки и любовь.

Когда я вышел утром из палатки, я ступил в новый мир; мир такой свежий и чистый, как будто он был создан полчаса назад. Резкость очертаний была почти болезненна. Вверху солнце уже пролило великолепие на лед – цвет между розовым и голубым, – но каменные стены еще были погружены во тьму. Мне хотелось пропеть песнь победы во славу всего, что есть великого и благородного, чистого и достойного жертвы в человеческой жизни. Вместо этого я торжественно выпил молока, предложенного мне Ритаром, снял пальцем сливки с края чашки и съел их.

Мне хотелось пойти посмотреть на горы, как желтые языки солнца ползут вниз и разжигают каналы льда, но Ритар не дал. Он взял меня под руку и настоял, чтобы я пошел вместе с ним осматривать яков одного за другим. Вот этот сильный, самый сильный среди всех; вон та дает столько молока, что можно затопить всю долину; этот маленький, но вырастет великаном; тот родился в год посвящения Великого Защитника (далай-ламы). Любовь кочевника к его животным, его гордость за них, забота, которой он их окружал, были трогательны.

Еще раз позавтракав молоком и сыром, мы вернулись в шатер Дондрука Дордже, где были носильщики, и скоро отправились в путь. Прощай, Ритар! Прощайте, Кандрон и Дондрук Дордже! Прощайте, счастливые кочевники, спутники дня в далекой твердыне Гималаев. Как прекрасна и безмятежна ваша жизнь, далекая от злых сует мира! Вы всегда останетесь живы в уме и сердце путника, который провел с вами так мало времени; Ритар, который показал мне своих лучших яков с такой гордостью, Сёнам, который зажег огонь утром, Кандрон, которая кидала камни, чтобы вести яков, и ты, Дондрук Дордже, который в последний раз прошелся на мой счет, когда мы уходили. Все засмеялись. Что он сказал? Что-то неприличное…

С равнины, где жили кочевники, мы медленно взобрались по нескончаемой долине с древними моренами. Мы начали чувствовать высоту и должны были то и дело отдыхать. Небо было сочного синего цвета. Казалось, оно лежит на вершинах гор, как прочная, металлическая крыша. Потом откуда ни возьмись появились облака. Сначала это были молодые, легкие облачка, потом они потяжелели, потемнели, наполнились угрозой. Я добрался до вершины перевала раньше носильщиков, как раз вовремя, чтобы увидеть противоположную сторону. Вскоре сомкнулся туман и пошел дождь. Носильщики пришли на два часа позже – они остановились, чтобы выпить чая, как делают по десять раз на дню.

Мы поужинали и немного поспали. Гроза с мелким снегом и порывами ветра завывала вокруг нас два часа. Когда мы наконец проснулись, она стихла. Я вышел. Солнце садилось, и небо расчистилось; не полностью, потому что злые облака еще угрожающе висели над головой, но достаточно, чтобы позволить нам мельком увидеть хребты гор. Это было мрачное, дикое место с изрезанными скалами, тонким зеленоватым покрывалом льда, высокими пиками, которые, казалось, стояли в предостерегающей позе; вся геология в становлении; голые кости мира, открытые ярости стихий; руины и пропасти, наполненные шлаком; и надо всем луна.

В конце концов я вернулся в палатку, пока Ситхар заваривал чай. Потом я немного почитал. Данте? Миларепу? Бхагавадгиту? Нет, это было бы чересчур. Когда ты живешь среди возвышенного, дышишь им, прикасаешься к нему, ходишь по нему, перевариваешь его, хочется немного отдохнуть от возвышенного в сладости и уюте. Нужно вернуться в обычную реальность. В этот раз моей защитой от возвышенного стал роман Энтони Троллопа. Я взял его в Ятунге, забытый каким-то проезжавшим путешественником; солидный английский роман, невинный и благожелательный, как незамужняя тетушка, – двести страниц до первого робкого поцелуя и еще сто до свадьбы и до конца. Еще там много разговоров о приходах, бенефициях, фиалках и загородных прогулках. Как восхитительны такие вещи на высоте 4500 метров в Гималаях!

Снаружи царило безграничное молчание Азии и гигантские вершины льда и камня, поднимавшиеся до звезд, а внутри палатки был прелестный уголок провинциальной Европы.

Лачунг: ведьмы Джампела

Спуск с перевала Тангкар казался бесконечным. Мы все шли и шли вниз, как будто спускались в недра земли. Сначала был лед, потом снег и морены, еще более древние и разъеденные стихиями. Потом мы вышли к большим рекам, лугам, первым зарослям рододендронов, первым деревьям. Потом мы спускались среди ельников и вышли к первым признакам тропической растительности среди постоянного тумана и дождя, причем пиявки кусали нас за щиколотки. Мы спустились с 5000 до 2300 метров и наконец-то добрались до Лачунга. Мы совершенно вымотались и спали как убитые.

Лачунг – единственная крупная деревня в этой части Сиккима. Самое примечательное, что в ней есть, – это, конечно, настенная роспись в местном монастыре. Она новая, работа художника, которого, как я узнал после долгих расспросов, звали Джампел Траши, и он умер около 1940 года. Танцующие ведьмы грандиозного видения мертвых (шитрё) отличаются не только феноменальным физическим восторгом с буйными и пульсирующими движения танца, но и волей, индивидуальностью, явным отношением к зрителю. Каждая наделена собственной душой, проклятой или насмешливой, свирепой или чувственной, жестокой или комичной.

Глядя на них, я как бы слышал рядом с собой ламу Нгаванга из Киримце, который говорил: «Оэ! Смотрите хорошенько! Однажды вы тоже их увидите! Но помните, что это всего лишь привидения, иллюзии, ничто, и вы спасетесь!»

Гангток: приветствие от Скарлатти

Из Лачунга мы спустились в Цунгтанг, в полудне пути по величественной долине с огромными водопадами по обеим сторонам и лесами, которые жались к вертикальным каменным стенам. Мы увидели лилии и первых бабочек и услышали первых сверчков. Мы прошли через последние деревни бхутия (тибетского народа) с яблоневыми садами и крытыми соломой домиками. Девушки там прекрасны, высокие, стройные, здоровые, сочные, как спелые персики. Потом мы постепенно спустились в район, населяемый лепча, робкими, скрытными людьми, которые почти никогда не ходят по ослиной дороге. Они прячутся среди деревьев или в кустарнике и потом осторожно переходят ее, как подозрительные пугливые животные.

Из Цунгтанга до Сингхика был еще день пути через лес, уже тропический. Мы оставили Сингхик сегодня утром, а вечером добрались до Гангтока – почти сорокакилометровый путь по ослиной дороге, который начинается на высоте 900 метров и поднимается почти до 1500 метров. Это был убийственный день под дождем, в проклятой сырой жаре леса. Тьма спустилась, пока мы еще были на дороге, но, когда мы добрались до Гангтока, как там было светло! Конечно, от электрического света, я почти его забыл!

Таким образом, в каком-то смысле это было настоящее возвращение на Запад, возвращение к «нормальной» жизни, переход из Средних веков в век спичек, бензина, угля и медной проволоки. К счастью, цивилизация, к которой я принадлежу, поворачивается не только, как это обычно бывает на периферии, своими мелкими материальными сторонами. Дойдя до бунгало, я нашел письмо от Пемы Чоки, которое ждало меня вместе с корзинкой фруктов, и граммофон с музыкальными пластинками. Какое удовольствие! Кто еще бы подумал о таком очаровательном приветствии? Отдыхая, я слушал Брамса, Моцарта, Скарлатти. Я словно искупался в свежей, ясной реке, вспотевший и усталый. Нет ничего в мире более успокаивающего и прелестного. Никогда я так живо не ощущал, что вернулся домой, не в Италию, где я по случайности родился, а в мой настоящий большой дом, в Европу.

Может быть, в будущем ученые будут ожесточенно спорить о том, превосходит ли искусство Востока искусство Запада. Глядя на них в целом, нужно признать, что в скульптуре и живописи Востока есть гораздо более тонкое и экзальтированное духовное качество, чем в соответствующих искусствах Запада, занятого, как всегда, мифами «истины». Но есть одно искусство, одно наивысшее исключение, и это музыка. В музыке превратности и борьба человеческой души передаются абстрактным, почти математическим языком, который тем не менее способен выразить их, как ничто другое. Что касается музыки, то нет сомнений; это преимущественно европейское искусство, и в ней дух всей цивилизации достигает самых головокружительных высот. Все мучение, страсть, сердце Европы содержится в ней, как и героический разум, гордый дух анализа, благодаря которому Европа воздвигает к небесам незримые дворцы.

Шартру, Кельну, Парфенону, Пизе можно противопоставить Хорю-дзи, Агру, Пекин, Ангкор-Ват. На трон Людовизи, Алтарь Мира, скульптуры Якопо делла Кверчи можно ответить Буддой в Сарнате, Майтрейей в Корю-дзи или барельефами в Боробудуре. На Помпеи, Сикстинскую капеллу и Боттичелли – Аджантой, работами Гу Кайчжи или Сэссю. Но музыка возвышается одна великолепным и несравненным цветком нашей цивилизации; невидимым цветком, который воспринимается самой аналитической, самой одинокой, самой благородной из способностей человека. Ничто нигде и никогда не было создано, что могло бы сравниться с незримыми соборами Моцарта, Вивальди, Бетховена.

Когда я читаю Данте или Блейка, когда меня трогает Пьеро делла Франческа или Мазаччо, я, конечно, горжусь тем, что я европеец. Но когда я слушаю Палестрину или Баха, к моей гордости прибавляется чувство изумления; сознание, что ни одна другая цивилизация никогда не достигала таких высот и не оставляла таких даров всем будущим векам и народам и что, даже если Европа пройдет через какой-то страшный катаклизм, музыка останется, чтобы сказать о ее величии.