Переступить себя

22
18
20
22
24
26
28
30

— А кому надо — держаться-то?

— Это я тебе растолкую. У нас тут, брат, такие дела! Я, знамо дело, в большаки записался и в коммуну взошел. Осенью отпер туда всю снасть, бударку сдал. Я без тебя малость разжился было…

— Жалко небось? — спросил Иван, поглаживая его костлявые плечи.

— А чего жалеть, Ваня, — всхлипнул дядя. — Али ты меня не знаешь? Об тебе вот я жалел, когда ты помер. Бумага в волостное правление приходила. Ну, думаю, один как перст остался. Борову нашему молебен заказал, прости ты меня, недотепу… После молебна выпили с ним крепко, сказать проще, напились в стельку и разодрались под конец через тебя же, через твою светлую память.

Вержбицкий отстранился и, светло глядя племяннику в лицо, улыбнулся виновато:

— Об чем балабоню, дурак старый? Весь ум от радости незнамо куда делся. Проходи, садись. А я попытаюсь жратвишки какой-никакой достать.

— Ничего не надо. Хлеба мне дали, консервов, бутылку водки. Давай истопим баню.

— И то, — легко согласился дядя, и за этой затаенной радостью, что не надо бегать по селу, выпрашивать у кого-то хлеба и продуктов, чтобы накормить служивого, почудилось Ивану грозное дыхание голода.

Вержбицкий оделся и, собираясь выходить, вдруг строговато спросил:

— Вань, а ты чей будешь? Кому баню стану топить?

— Не пойму тебя…

— Ты в какую партию взошел?

— А без этого тут нельзя? — Ивана забавляла серьезность дяди.

— Ни в коем разе, — убежденно сказал Вержбицкий. Маленький он был, встопорщенный, как воробей, и лицо еще от слез не отвердело. Но слова были тверды. — У нас тут так, Ваня. Али мы, большаки, тебя захомутаем, али исеры тебя заарканят. Меньшаки, исдеки, анархисты тоже, знаешь, дремать не станут. И пять штук толстовцев есть, твоих разлюбезных братцев.

— Хватит, хватит, старый хрен, — миролюбиво сказал Иван. — Ты мне еще то в вину поставь, что я материну титьку сосал. Ишь политики… Был Каралат — стал маленький Питер.

— А все ж таки? — стоял на своем дядя. — Давай определяйся зараз. А то я такой: с чужаком, хоть он мне и кровная родня, не то что водку пить, а и… рядом не сяду. Баню, конечно, истоплю, так и быть. Мы, большаки, тифозную вшу не любим, мы противу нее боремся телесной чистотой и душевной сознательностью. Вша для нас ярая контрреволюционерка, чью бы кровь она ни сосала. Так что баню я тебе истоплю.

— Топи жарче, Иван Прокофьич, — улыбаясь, сказал Иван. — Не ошибешься.

— То-то! — повеселел Вержбицкий. — Сердце чуяло: наш ты человек. Не мог, думаю, Ванька забыть, как с дядькой бедовал, и откачнуться от мировой революции. А вспомнил про твой Егорий — и он меня смутил. Ты, видать, царю служил на совесть.

— Отечеству служил. Отечеству, дядя.

— Какому такому отечеству, дурья башка? — грозно вопросил Вержбицкий и двинулся от двери на племянника. — Мне царское отечество — тьфу! — а не отечество. Товарищ Непочатых, который приезжал к нам от губернской партии большаков и в ячейку нас записывал, всех предупреждал: мол, на вопросе о войне и мире, мужики, не скурвитеся, а держитеся стойко.