Искатель. 2013. Выпуск №10 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Мне не страшно. Не страшно. Не… Я должен повторять это, и повторяю, иначе ничего не получится.

Что может случиться, на самом-то деле? Что могло случиться с теми обезьянками, на которых я так и не успел поставить эксперимент, не успел убедить Ноэля, не успел даже поговорить с ним о вещах, в которых он ничего не понимает? Могла обезьянка умереть? Я не знаю этого, потому что не доказана седьмая теорема.

Я во власти эмоций, разум в принятии решения не участвует. Только желание жить — и страх умереть. Если бы я мог рассуждать разумно, то должен был бы просчитать все вероятности (в уме, но для меня это только вопрос времени — сейчас я умею делать расчеты любой сложности, вот преимущество моего состояния) и только после этого принять решение.

Но времени у меня нет. Завтра консилиум, а после него Гардинер не станет медлить.

В чем я пытаюсь себя убедить? При чем здесь вероятности? Я боюсь. И все.

Как заставить себя преодолеть страх? Не думать о том, что меня ждет «там, откуда ни один не возвращался»? Но если не думать, то и формулировку я воспроизвести не сумею. А если думать, то… страшно.

Заколдованный круг.

Эти двое… Мне казалось, я понимал Алену. Мне казалось, что банальности вроде «мужчинам не понять женскую душу» или «женская логика непредсказуема» к моей жене неприменимы. К Алене неприменимы были любые банальности, даже выглядевшие парадоксами. Женская логика отличается лишь тем, что, принимая решение, женщина учитывает гораздо больше внешних факторов, нежели мужчина. Я поступал, как математик при решении уравнения: пренебрегал незначительными параметрами. Обычная процедура, какой интуитивно пользуется мужчина, имея более рациональный ум, нежели женский. Даже если мужчина сугубый гуманитарий. Женщины учитывают незначительные, казалось бы, детали, и в результате их решения часто оказываются более правильными, поскольку именно неразличимые мелочи часто влияют на наши поступки сильнее, чем ясно видимые препятствия.

Я понимал Алену и, по идее, должен был понять и ее отношения с Гардинером. Одинокий мужчина (с женой он, как я понял из разговоров, развелся за три года до того дня, и сын остался с матерью). И женщина, муж которой лежит в тяжелой коме, надежды практически нет. Она, конечно, любит мужа…

Любит? Любила? Я начал в этом сомневаться, услышав вскоре после того, как ко мне полностью вернулось сознание, разговор между Аленой и Лерой, состоявший, в основном, из междометий, обрывков фраз и вздохов. Не думаю, что кто-нибудь, кроме меня, мог понять хоть что-нибудь. Я понял. Алена уже тогда думала, как строить свою жизнь без меня. Она уже тогда, двести четырнадцать дней назад, мысленно меня похоронила и думала не о прошлом, а о будущем. Прошлым жила Лера, для нее я оставался не просто живым, но — советчиком в ее делах, проблемах, в ее жизни. Каким-то странным образом она понимала мои советы, а я каким-то странным образом представлял каждый ее день и каждую ее невысказанную эмоцию.

С Аленой было иначе, для нее любовь означала присутствие любимого в реальной жизни. Как-то я размышлял о том, как долго сохранился бы наш брак, если бы мне пришлось уехать в Оксфорд одному, оставив Алену с Лерой в России на какое-то время. С родителями она была не очень близка, но они, конечно, взяли бы на себя долю ее забот, пока муж делает постдокторат за границей. Но я и минуты не раздумывал, получив грант: «Поедем вместе, или я не поеду вообще». Алена представляла трудности: никто ее в Оксфорде не ждал, устраиваться на работу придется самостоятельно. А я понимал: если уеду один, наш брак перестанет существовать. Любовь Алены иссякнет, если предмет любви не будет все время рядом, чтобы его можно было обнять, рассказать о проблемах, выслушать, да и все остальное имело значение, гораздо более важное, как я понял потом, чем духовная связь, которая прервалась бы, едва самолет оторвался бы от взлетной полосы.

Поэтому меня не удивило, когда Гардинер предложил ей вместе поужинать. Я подумал, что он хотел поговорить о моем состоянии и вариантах лечения, но, когда они ушли, понял, что ошибался. Вспомнил мозаику слов, касания рук (Алена держала меня за правую руку, Гардинер то и дело тыкал пальцем мне в левое плечо, но в какой-то момент по неуловимой, возможно, даже для них самих синхронности прикосновений я стал чувствовать: касания предназначены друг другу).

Какой смысл в том, что я вспоминаю неприятное и распаляю себя эмоциями? Да, я боюсь начать. Хочу, чтобы гнев (неужели гнев сильнее инстинкта самосохранения?) заставил меня преодолеть страх?

К тому же я не закончил расчет начальных и граничных условий.

Опять я пытаюсь отговорить себя. Начальные и граничные условия важны, но понятно и то, что, каким бы ни оказалось численное значение константы квантовой неопределенности, это не принципиально. Может быть, диапазон тождественности охватывает несколько минут во времени и несколько сантиметров в пространстве. Может быть, эти числа равны годам и тысячам километров. Проверить можно только экспериментом. Даже если бы я не лежал сейчас без движения, если бы сидел за своим столом в кабинете с видом на здание Новой Бодлеанской библиотеки, если бы только что вернулся с утренней пробежки по набережной Айсис, разве и в этом, самом благополучном случае, я не должен был бы принять то же решение, что сейчас? У меня был бы результат опытов над приматами (если бы Ноэль согласился провести эксперимент), но, даже точно зная, что обезьяна прошла все тесты, сохранив жизнь, здоровье и, вероятно, собственную личность, разве, если бы я наверняка знал все это, мое решение было бы менее ответственным и определяющим мою собственную жизнь и мою собственную смерть?

Все так, но…

Я трус?

В восьмом классе я отправился с тремя приятелями (Алекс, Жора, а имя третьего память не сохранила) гулять в лесок за Битцевским парком. Довольно далеко от дома, но в тот день отменили шестой урок — литературу, — и мы решили с толком использовать время. Вышли к оврагу — точнее, широкой, метра два, траншее, кем-то когда-то зачем-то вырытой, да так и оставленной. Можно было овражек обойти, но Алекс (а может, Жора или третий, имени которого не помню) предложил перепрыгнуть. «Подумаешь, пара метров!» Глубина траншеи была, как мне тогда показалось, не меньше километра. У страха глаза велики — я был уверен, что свалюсь на острые камни, которые можно было разглядеть в глубине, сломаю шею или позвоночник, или то и другое вместе, ребята вызовут по мобильному службу спасения, а те пока раскачаются…

Сейчас тот страх кажется мне нелепым, но я так перепугался, что сел на влажную траву, меня не держали ноги. Я боялся и прыгать, и выглядеть трусом. Несколько лет спустя вычитал в каком-то журнале, что храбрость и даже бесстрашие есть преодоленный с помощью гнева психоз трусости. Может, и так. Может, сейчас гнев мне поможет, а тогда страх оказался сильнее, и я наотрез отказался прыгать.

Мы еще немного побродили и разъехались по домам. Много раз потом страх мешал мне принимать решения — не всегда даже существенные.