Трое в лодке (не считая собаки)

22
18
20
22
24
26
28
30

Единственный, кто не пришел в восторг от такого предложения, был Монморанси. Лично его река никогда не прельщала.

«Для вас, ребята, все это превосходно, — сказал он, — вам эта штука по душе, а мне — нет. Мне там нечего делать. Я не любитель пейзажей и не курю. Если я замечу крысу, то вы из-за меня не станете причаливать к берегу, а если я задремлю, вы еще, чего доброго, натворите глупостей и вывалите меня за борт. С моей точки зрения, это идиотская затея».

Однако нас было трое против одного, и большинством голосов предложение было принято.

Глава II

Обсуждение плана. — Прелесть ночевки под открытым небом в хорошую погоду. — То же — в плохую. — Мы приходим к компромиссу. — Монморанси, его первые шаги и мои впечатления. — Возникает опасение, не слишком ли он хорош для сего мира. — Опасение рассеивается, как лишенное оснований. — Заседание откладывается.

Мы разложили карту и начали обсуждать план дальнейших действий.

Было решено, что мы отплываем в ближайшую субботу из Кингстона. Гаррис и я выедем туда утром и поднимемся в лодке до Чертси, где к нам присоединится Джордж, которого служебные обязанности удерживали в Сити до середины дня (Джордж спит в каком-то банке с десяти до четырех каждый день, кроме субботы — когда его будят и выставляют за дверь уже в два часа).

Но где мы будем ночевать: под открытым небом или в гостиницах?

Джордж и я стояли за ночевки на воздухе. Это так первобытно, говорили мы, так привольно, так патриархально.

В недрах грустных, остывающих облаков медленно тают золотые воспоминания об умершем солнце. Уже не слышно щебетанья птичек: они примолкли, словно огорченные дети. И только жалобный зов куропатки да скрипучий крик коростеля нарушают благоговейную тишину над лоном вод, где, чуть слышно вздохнув, почиет день.

Преследуя отступающие блики света, призрачное воинство Ночи — темные тени — безмолвно надвигается с берегов реки, из подернутых вечерним туманом лесов, незримой поступью движется оно по прибрежной осоке, пробирается сквозь заросли камыша. И над погружающимся во мглу миром простирает черные крылья Ночь, восходящая на мрачный трон в озаренном мерцанием бледных звезд призрачном своем дворце, откуда она правит миром.

И тогда мы причаливаем нашу лодку в какой-нибудь тихой заводи, и вот уже поставлена палатка, а скромный ужин приготовлен и съеден. И вот набиты и закурены длинные трубки, и идет вполголоса дружеская беседа, а когда она прерывается, река плещется вокруг лодки и нашептывает нам свои старые-старые сказки, и выбалтывает нам свои удивительные тайны, и тихонько мурлычет свою извечную детскую песенку, которую поет уже много тысяч лет и будет петь еще много тысяч лет, прежде чем ее голос сделается грубым и хриплым, — песенку, которая нам, научившимся любить изменчивый лик реки, нежно и доверчиво прильнувшим к ее мягкой груди, кажется такой понятной, хотя мы и не смогли бы словами пересказать то, что слышим.

И мы сидим над рекой, а луна, любящая ее не меньше, чем мы, склоняется к ней с нежным лобзанием и заключает ее в свои серебристые объятия. И мы смотрим, как струятся неумолчные воды, несущиеся навстречу своему повелителю-океану, — смотрим до тех пор, пока не замирает наша болтовня, не гаснут трубки, пока мы, в общем довольно заурядные и прозаические молодые люди, не погружаемся в печальные и в то же время отрадные думы, которым не нужны слова, — пока, неожиданно рассмеявшись, мы не встаем, чтобы выколотить трубки, пожелать друг другу доброй ночи, и не засыпаем под безмолвными звездами, убаюканные плеском волн и шелестом листвы. И нам снится, что земля стала снова юной-юной и нежной, какой она была до того, как столетия забот и страданий избороздили морщинами ее ясное чело, а грехи и безрассудства ее сынов состарили любящее сердце, — нежной, как и в те далекие дни, когда она, молодая мать, баюкала нас, своих детей, на могучей груди, когда дешевые побрякушки цивилизации не вырвали еще нас из ее объятий, когда человечество еще не было отравлено ядом насмешливого скептицизма и не стыдилось простоты своей жизни, простоты и величия обители своей — матери-земли.

Гаррис сказал:

— А что, если пойдет дождь?

Вам никогда не удастся оторвать Гарриса от прозы жизни. В нем нет никакого порыва, нет безотчетного томления по недосягаемому идеалу. Гаррис не способен «плакать, сам не зная о чем». Если на глазах Гарриса слезы, вы можете смело биться об заклад, что он только что наелся сырого луку или свою отбивную котлету чересчур жирно намазал горчицей.

Окажитесь как-нибудь ночью вдвоем с Гаррисом на берегу моря и воскликните:

«Чу! Слышишь? Не пенье ли русалок звучит среди гула вздымающихся валов? Или то печальные духи поют погребальную песнь над бледными утопленниками, покоящимися в гуще водорослей?»

И Гаррис возьмет вас под руку и ответит:

«Я знаю, что это такое, старина: тебя где-то продуло. Пойдем-ка, тут есть одно местечко за углом. Там тебе дадут глоток такого славного шотландского виски, какого ты отродясь не пробовал, — и все будет в порядке».