Сафари,

22
18
20
22
24
26
28
30

Затем вахтенный принес ему кувшин темно-красного густого вина, и синьор Каррас начал пить и петь такие песни, которые могли бы заставить покраснеть даже престарелого матроса из марсельского порта. После третьего стакана я почувствовал, что с меня довольно, и, чтобы отвязаться от него, стал рассказывать о своих английских и американских похождениях и, кажется, попал в точку: его внимание было отвлечено от моего стакана. Он так сильно смеялся, что слезы текли по его бритым щекам, и в каюте раздавался хохот, напоминающий рев быка.

Ровно в половине второго он встал, подвинул мне новый полный кувшин вина, коробку сигар, маслины, хлеб и сыр, надел шитую золотом фуражку и, без конца извиняясь, сказал, что мне придется полчаса развлекаться здесь одному, а он должен подняться на мостик, чтобы вывести корабль в открытое море.

Через пять минут я уже лежал на своей, то есть штурманской, койке и спал. Но я глубоко ошибался, полагая, что капитан Каррас, возвратившись, последует моему примеру. Я был внезапно схвачен за плечи и разбужен этим испанским чудовищем, и когда открыл глаза, то увидел перед своим носом стакан красного вина. Ничего не помогало, я должен был, по крайней мере, делать вид, что пью вместе с ним, и опять рассказывать ему смешные истории, и так как я ничего больше не мог придумать, то пришлось прибегнуть к помощи Марка Твена. Он грохотал и визжал от восторга, ударяя себя по бедрам, затем начал всхлипывать, блеять, и в конце концов я услышал тихие рокочущие стоны: он держался обеими руками за живот, обросшая жесткой щетиной голова опускалась все ниже, ниже, и, наконец, громадное туловище капитана Карраса упало со стула, и он моментально заснул. Я оставил его лежать там и сам захрапел вместе с ним.

Так началось мое морское путешествие в Испанию, и так оно продолжалось три дня, пока не наступила дурная погода, превратившаяся в сильную бурю.

Корабль так кренился на бок, что я не мог больше писать и вышел на палубу. Меня обдало волной соленой воды; я ничего не мог разобрать в черной мгле, окутавшей меня. Дикое завывание бури напомнило невеселые дни у Капа Горна. В первый раз мне приходилось видеть такую непогоду на Средиземном море; она совершенно не соответствовала лазурной глади, которой мы любовались несколько часов тому назад. Красота этой картины так захватила меня, что я мысленно подталкивал корабль, который боролся с напором бушующих волн, и, хотя ветер был так силен, что у меня захватывало дыхание, я все же затянул бодрую северную морскую песнь Олафа Тригвасона. Я простоял довольно долго, уцепившись за мачту, и пел свою песню, досыта наполнив легкие соленым морским воздухом. Я старался держать глаза открытыми, чтобы следить за гнущимися верхушками мачт, которые, как пальцы великанов, писали вычурные буквы на пролетавших мимо них облаках.

На палубе зазвонил колокол: один, два, три, восемь склянок, или я не слышал больше из-за завывания бури, которое заглушало все. Две фигуры, закутанные в мокрые блестящие прорезиненные плащи, спустились с мостика; пара черных очков посмотрела на меня, и зверский голос капитана заорал мне в ухо:

— Мистер Гайе! У вас морская болезнь? Нет? Почему же вы не спите?

Я отрицательно покачал головой, тогда он, довольный, загрохотал и, сняв с себя непромокаемый плащ, набросил его мне на плечи, ласково хлопнув меня по плечу с такой силой, что я едва устоял на ногах. Затем он затопал своими колоссальными ножищами по направлению к каюте. Я продолжал песню о море и непогоде, и, когда вновь появился боцман для того, чтобы обтянуть найтов, я взял у него из рук молоток и попросил позволить мне вспомнить свое морское прошлое. В то время как я найтовил[11], я услышал предостерегающие крики и увидал нашего коротконогого капитана, метавшегося по палубе в погоне за предметами, уносимыми нахлынувшей волной. Я бросился к нему на помощь, и мы как раз вовремя успели задержать клетку, падающую за борт, несмотря на усилие двух уцепившихся за нее матросов.

«Спасибо, дон Родриго», — подумали, вероятно, в это время шесть длинноухих ослов, которые сидели в ней.

Это были три пары белых мулов породы маскат, которые от радости, что их спасли, со страшным грохотом стали колотить задними ногами о стену своего убежища; от их ударов крыша клетки рухнула, и мы вместе с шестью ослами очутились под ней и хлынувшими на нас двадцатью гектолитрами соленой воды. Пока мы, соображая в чем дело, ухватились за плавающие по палубе доски, ящик понесло на другую сторону палубы и там едва не смыло за борт.

Мы кричали и звали на помощь, и, наконец, семь человек матросов с большим трудом схватили плавающий ящик и прикрепили его к одному из бортов. Работа была особенно трудна, потому что мы могли действовать только одной рукой; другой мы принуждены были держаться за доски ящика. Когда, пыхтя и сопя от усталости, мы попытались открыть дверь клетки, чтобы посмотреть, живы ли все шесть обитателей ее, одно из обезумевших от страха животных самым подлым образом наградило меня ударом копыта в бок, а боцману угодило в живот. Теперь мне было уже не до песен: нас обоих унесли с поля битвы.

На следующий день буря внезапно прекратилась, и «Звезда Морей», чисто вымытая, без всяких повреждений направилась дальше к своей цели.

Но погода резко изменилась: стало ветрено и холодно.

Приехав в Барселону, я поспешил сфотографировать моего квадратного капитана на капитанском мостике и затем имел честь познакомиться с его загорелой красавицей женой. Я хромал на одну ногу, но, несмотря на протесты капитана Карраса, на другой же день заковылял на вокзал и уехал в Мадрид. Здесь шел дождь, и я поехал в Севилью, а оттуда в Гренаду, но опять неудача: тут шел снег, и было безумно холодно. Мои пальцы окоченели, так что я с трудом мог регулировать фотокамеру, пытаясь сделать три жалких снимка Альгамбры. К сожалению, снег попадал на объектив, и снимки не удались. Кроме того, я сам не был снят, так что карточки, все равно, не пригодились бы.

После этого я, закутанный в два шерстяных одеяла, сидел в номере гостиницы и попеременно держал свои окоченевшие ноги над смешным котелком с горячими углями, который в этой стране называется печкой, и писал читателям «Часов досуга» о том, что в Испании чудесный климат, а доктору Целле, чтобы он выслал мне деньги по телеграфу в Гибралтар на покупку шубы и билета в какое-нибудь местечко, где бы я мог отогреть свои замерзшие кости.

Мне было не по себе, я чихал, кашлял, и так как я остановился в неотапливаемой греческой гостинице, — на отапливаемую английскую не хватило денег, — то я преимущественно проводил время на открытом воздухе, передвигаясь вместе с солнцем по утесу, на который падали солнечные лучи.

В гавани я заметил маленький пароход, так называемый арабский «диу». Хозяин этого судна был рыжебородый араб. Он говорил, без сомнения, по-арабски, но я с трудом мог понять его, и он также, казалось, не понимал вопросов, которые я ему задавал на египетском и бедуинском языках. В конце концов я попытался заговорить с ним на древнеарабском языке (языке Корана), он удивленно открыл свои серые глаза, осмотрел меня с ног до головы, как немецкий фельдфебель осматривает рекрута, и спросил: «Ты разве магометанин?» — и когда я отрицательно покачал головой, он сказал: «Кто же ты, испанец или француз?» Услыхав, что я немец, он ответил на приветствие и спросил, каким образом я изучил язык священного Корана. Я объяснил ему это, и мы разговорились. Я узнал, что он кабилл и владелец судна, которое сегодня вечером отправляется в Тангер.

После этого я вернулся к своей скале, но оказалось, что солнце уже зашло, и я, чихая, кашляя и проклиная всех и вся, бегал как угорелый по улицам города, чтобы согреться. Мне пришло в голову, что в Марокко теперь должно быть теплее, чем здесь, и я подумал о том, хватит ли у меня денег, чтобы отправиться вместе с арабом на его солнечную родину.

Охваченный этой идеей, я помчался обратно в гостиницу и стал считать свои небольшие капиталы: по моим расчетам я мог ехать. Тогда я полетел в гавань, к моему бородатому арабу, чтобы узнать, не возьмет ли он меня с собой. После некоторого раздумья, быстро окинув меня острым взглядом своих стальных глаз, он согласился. То, что он потребовал за проезд, было довольно крупной суммой и не включало пропитание.

Я уплатил по счету в гостинице и послал доктору Целле телеграмму: