— Увы, — сказала она грустно, — даже при лучших обстоятельствах к чему бы повела любовь, которой мы предавались так слепо? Чем она может кончиться? Ты не можешь жениться на мне; а я — как я была безумна!
— Так измени свои чувства, — сказал Адриан гордо. — Люби другого с большим благоразумием; если хочешь, можешь нарушить данные мне обещания и продолжать думать, что любовь есть преступление, а верность — безумие!
— Безжалостный! — сказала Ирена прерывающимся голосом, встревоженная в свою очередь. — Неужели ты говоришь серьезно?
— Прежде чем я отвечу тебе, скажи вот что: если бы эта любовь должна была кончиться смертью, горем, печалью всей жизни, жалела бы ты, что любила? Если да, то ты не понимаешь той любви, которую я чувствую к тебе.
— Никогда, никогда я не буду раскаиваться, — отвечала Ирена, припав к груди Адриана, — прости меня!
— Но, — сказал Адриан, несколько успокоенный после этой ссоры и этого примирения, свойственных влюбленным, — неужели в самом деле так заметно различие между прошлым и настоящим поведением твоего брата? Каким образом ты знаешь, что время для деятельности так близко?
— Потому что он по целым ночам сидит, запершись с людьми всяких сословий, он оставил свои книги и больше ничего уже не читает, а когда остается один, то ходит взад и вперед по комнате, говоря сам с собой. Иногда он останавливается против календаря, который недавно прибил к стене, и водит пальцем по буквам до тех пор, пока не дойдет до известного числа, и тогда играет мечом своим и улыбается. А дня два тому назад в наш дом нанесли множество оружия, и я слышала, как начальник людей, которые принесли его, угрюмый великан, очень хорошо известный в народе, сказал, отирая лоб: скоро ему будет работа!
— Оружие! Ты уверена в этом? — вскричал Адриан с беспокойством. — Значит, эти планы важнее, чем я воображал. Но, — прибавил он, заметив, что при перемене его голоса Ирена взглянула на него со страхом, — что бы ни случилось, верь мне, моя красавица, мое божество пока я жив, твой брат не будет страдать от гнева, который может навлечь на себя восстанием. Моя любовь к тебе также не ослабеет, хотя бы он забыл нашу старую дружбу.
— Синьора, синьора, дитя мое! Вам надо идти, — сказала Бенедетта пронзительным голосом, выглянув из-за деревьев. — Рабочие возвращаются домой этой дорогой; я вижу, они идут.
Влюбленные расстались. В первый раз змей проникнул в их эдем; в первый раз они говорили между собой и думали о других предметах, кроме любви.
III
Положение, в каком находится во время народного неудовольствия патриций, пользующийся популярностью. Сцена в Латеране
Положение патриция, питающего честную любовь к народу, в то время, когда сила угнетает, а свобода ведет против нее войну, когда два разряда людей спорят друг с другом, в высшей степени затруднительно и неприятно. Примет ли он сторону нобилей? Он действует против своей совести. Сторону народа? Он оставляет своих друзей. Но это — не единственное и для твердого ума, может быть, еще не самое важное затруднение. Все люди управляются и связываются общественным мнением, этим общественным судьей, но общественное мнение не одинаково для всех званий. Общественное мнение, возбуждающее или удерживающее плебея, есть мнение плебеев, т. е. тех, кого он видит, встречает и знает, тех, с которыми он имеет отношения с самого детства, похвалы которых он слышит ежедневно, строгая цензура которых следит за ним каждый час. Таким же образом общественное мнение вельмож есть мнение им равных, т. е. людей, которые рождением и обстоятельствами поставлены навсегда на их дороге. Когда мы читаем в настоящее время поверхностные страницы какого-нибудь догматизирующего журналиста о том, что такой-то и такой-то вельможа не осмелится сделать то-то и то-то, например, грозить арендатору или подкупить подателя голоса, из боязни общественного мнения, то неужели его осудит общественное мнение людей, его окружающих, т. е. его захребетники, его клиенты, его сотоварищи по политике и чувствам. Нет, это сделает мнение другого класса, похвала или порицание которого редко доходит до его слуха, пренебрежение к которому его сословие может считать мужеством и достоинством. Это различие исполнено важных практических выводов; его никогда не должен забывать политик, который хочет быть проницательным. Для патрициев существует страшное испытание, которому подвергаются не многие плебеи, и было бы несправедливо требовать, чтобы первые бестрепетно пренебрегали им. Оно состоит в противодействии существующего для них общественного мнения; они не могут не сомневаться в основательности собственного своего суждения и невольно поддаются мысли, что голос мудрости и добродетели заключается в тех звуках, которые были для них оракулами от колыбели. Трибунал частных предрассудков они считают судилищем всеобщей совести. Другое могущественное препятствие для деятельности патриция, находящегося в таком положении, состоит в уверенности, что побуждения, руководящие его поступками, будут неправильно истолкованы как аристократией, которую он оставляет, так и народом, к которому он присоединяется. Бегство от своего сословия в человеке кажется таким ненатуральным, что свет готов искать для объяснения этой тайны любую причину, кроме честного убеждения и возвышенного патриотизма. Честолюбие! — говорит один; обманутая надежда! — кричит другой; какое-нибудь личное неудовольствие! — замечает третий; угодливость черни и тщеславие! — насмешливо говорит четвертый. Народ же сперва благоговейно удивляется, а потом подозревает. При первом противоречии народной воле для популярного патриция уже нет спасения: его обвиняют в том, что он действовал как лицемер, что он одевался в шкуру ягненка и говорят: посмотрите, волчьи зубы показались! Если он дружен с народом, это лесть; если далек от него, это гордость. Прочь же притворство общественного мнения, прочь жалкое обольщение надежды на справедливость потомства: он оскорбляет первое и никогда не получит последней. Что же в подобном положении поддерживает человека, следующего внушениям собственной совести и понимающего все опасности своего пути? Его собственная душа! Помогая своим ближним, истинно великий человек имеет вместе с тем некоторое презрение к ним; их бедствия или благо составляют для него все, их одобрение и порицание для него ничто. Он выходит из пределов того круга, в который поставлен происхождением и привычками; он глух к мелким побуждениям мелких людей. Высоко, через обширное пространство, описываемое его орбитой, он продолжаем свой путь, чтобы руководить и просвещать других, но шум, происходящий внизу, не доходит до него. Пока колесо еще не сломано, пока темная бездна не поглотила звезды, душа день и ночь звучит мелодией для своего собственного уха, не желая прислушиваться к звукам освещаемой ею земли, не ища никакого спутника на стезе, по которой она движется, сознавая свою силу и потому довольная своим одиночеством. Но умы подобного рода редки. Не все века в состоянии производить их, они составляют исключение из обыкновенной человеческой добродетели, которая, если и не испорчена, все-таки находится под влиянием и управлением внешних обстоятельств. В то время, когда быть даже несколько чувствительным к голосу славы считалось уже большим превосходством в нравственной энергии над остальными людьми, было невозможно найти человека, обладающего тем утонченным, абстрактным чувством, тем чистым побуждением к высоким подвигам, тем величием, живущим в собственном сердце, которые так неизмеримо выше желания славы, держащейся за других. В самом деле; прежде чем будем в состоянии обойтись без света, мы должны продолжительным и строгим искусом, одобрением долгого размышления и большим горем, вследствие грустного убеждения в суетности всего, что свет может нам дать, поставить себя выше света. Немногие, даже мудрейшие из людей нашего, более просвещенного века, достигают этой отвлеченности, такого идеализма. И однако же до тех пор, пока мы не будем столь счастливы, мы не можем вполне постигнуть ни божественности созерцания, ни вседоводьного могущества совести, не можем торжественно удалиться в святая святых своей души, где мы узнаем и чувствуем, как наша природа способна к самостоятельному существованию.
Мысли и обстоятельства, которые в подобных случаях оковывали столь многих честных и мужественных людей, оковали также ум Адриана. Он чувствовал себя в ложном положении. Разумом и совестью он одобрял планы Риенцо; и его врожденная смелость и предприимчивость повели бы его к деятельному участию в опасностях, сопровождавших исполнение этих планов. Но против этого громко возопили все его связи, дружеские отношения, частные и семейные узы. Как мог он составлять тайные заговоры и быть строгим к своему сословию, к своей семье, к товарищам своей юности? Патриотизм, который побуждает его стремиться к цели, будет истолкован как лицемерие и неблагодарность. Кто назовет честным защитником своей родины того, кто изменяет своим друзьям? Таким образом, по выражению Шекспира:
И тот, кто по естественному порядку вещей должен бы быть вождем своего времени, остался только его зрителем. Впрочем, Адриан старался утешать себя в своей пассивности убеждением в благоразумии своего поведения. Кто не принимает участия в начале гражданских переворотов, тот может часто с величайшим успехом сделаться посредником между страстями и партиями, образовавшимися впоследствии. Может быть, в обстоятельствах Адриана выжидание было действительно политикой благоразумного человека: положение нерешительное в начале часто дает власть перед концом. Все готовы смотреть со снисходительностью и уважением на нового актера в беспокойной драме, если он чужд крайностей и злобы соперничествующих партий. Его умеренность может сделать его поверенным народа, а звание — приличным посредником между народом и нобилями; таким образом, качества, которые в один период времени сделали бы его мучеником, могут возвести его в степень избавителя в другой. В случае неудачи планов Риенцо он своим бездействием мог спасти народ от новых цепей, а Риенцо от смерти. В случае же успеха он мог избавить свою семью от народной ярости, и, во имя свободы, прекратить беспорядок. Таковы, по крайней мере, были его надежды. Таким-то образом итальянская хитрость и осторожность его характера сдерживали и успокаивали в нем энтузиазм молодости и храбрости.
Солнце спокойно и безоблачно сияло над огромной толпой народа, собравшегося перед обширной площадью, окружающей церковь св. Иоанна латеранского. Частью из любопытства, частью по желанию епископа орвиетского, частью пользуясь случаем показать великолепие своей свиты, к этому месту собрались многие из знатнейших вельмож Рима.
На одной из ступеней, ведущих к церкви, завернувшись в плащ, стоял Вальтер де Монреаль, глядя на разные группы людей, которые, одна за другой, шли по узкому промежутку, проложенному папскими солдатами среди толпы для прохода главных патрициев. Несмотря на свой обычный беспечный вид и блуждающий взор, он с интересом наблюдал и слушал различные приветствия, оказываемые чернью разным знатным лицам. Знамена и гербы предшествовали каждому из синьоров и при проходе их Монреаль старательно запечатлевал в своей памяти пробегавшие по живой толпе остроты и прозвища, эти короткие слова похвалы или порицания, заключающие в себе так много значения.
— Дорогу, дорогу сеньору Орсини ди Порто!
— Молчи, подлипало! Осади назад! Дорогу синьору Адриану Колонна, барону ди Кастелло, рыцарю империи…
И при этих криках развевались знамена фамилий: Орсини — с золотым изображением медведя и девизом: «Берегись моих объятий!» и Колоннов, с изображением столба на голубом поле и с особым девизом Адриана: «Грустен, но тверд». Свита Мартино Орсини была многочисленнее Адриановой, состоявшей только из десяти солдат, но последние более привлекали уважение толпы и более нравились опытному взгляду рыцаря св. Иоанна. Их оружие блестело как зеркало, их рост был одинаков, поступь была торжественна и спокойна, они держались прямо и не оглядывались ни направо, ни налево. В них заметна была необъяснимая дисциплина, та гармония порядка, внушать которую Адриан научился во время первоначальных своих занятий военным искусством. Солдаты, составлявшие беспорядочную свиту синьора ди Порто, были разного роста, их оружие было плохо вычищено и дурной работы; они толпой теснились друг к другу, громко смеясь и разговаривая; в их осанке и поступи видна была наглость людей, которые одинаково презирают как народ, так и своего господина, которому они служат. Едва эти две свиты столкнулись одна с другой в узком проходе, как тотчас же в них проявилась взаимная ненависть двух домов; первая рвалась вперед, и когда спокойная дисциплина, а также стройность и сомкнутость свиты Адриана помогли ей опередить предводителей его соперника, то чернь громко закричала: