— Вы торопитесь, — холодно и медлительно произнес он.
И в его голосе мне почудилось повелевающая сила. Спеша ответить, я услышал, что не говорю, а извиняюсь:
— Простите! Я перебил вас. Это так интересно, что вы рассказываете. В самом деле, порядок необходим. Мое любопытство захвачено, но вы сами понимаете, что я — не разведчик и не выведчик. Продолжайте, пожалуйста…
— Знаете, мне и самому хочется говорить… Бывают такие минуты… Наша совесть похожа на зверя. Вам известно, что он возвращается на то место, где была пролита его кровь, чтобы ее лизнуть. Так и я. Ну что ж? На чем мы остановились?.. Да, — как я был большевистским околоточным… Так вот…
— Долго?
— Нет, долго там и нельзя было оставаться. Если каждый значительный обыск безрезультатен, то вы сами понимаете… Но дело в том, что нельзя было добровольно уйти. Вообще, в этих делах нет ни доброй, ни злой воли. Есть одно: дисциплина. Снимут — уйду, оставят — работаю. Пошлют — «слушаюсь!» Жертва — беспрекословность — повиновение. Никаких разговоров! И, знаете, в этом есть своя прелесть и красота. Пассивность? О, нет. Совестно про себя и про свое дело так говорить, но решусь сказать: да, в этом был героизм самоотвержения. Что дальше? А дальше просто. Опять ночь, дежурство и этот страшный, заставляющий вздрагивать звонок — телефон, но на этот раз уже не из чека:
— Михаил Иванович Зверев?
Неожиданно! Так никто не вызывал.
— Я.
— Снимайтесь немедленно!
— То есть как?
— А просто так. Надевайте шапку и уходите. Отправляйтесь на квартиру. Там соберите все, что вас может компрометировать, и сейчас же на — Сергиевскую, № 20, кв. 7. Скажите, что пришли от Григоровиуса. К хозяину квартиры обращайтесь по имени и отчеству такому: Феофилакт Алексеевич. Вам откроет дверь человек с черной бородой и в роговых очках. Ему верить.
Встаю. Около меня в двух шагах на скамейке сидит милицейский. Я его знаю. Это — заядлый и преданнейший большевик. Шпионит за всеми. Иногда я ловлю его косой, подозрительный и злой взгляд. В участке он — единственный, угадывающей таинственную правду, единственный человек, чувствующий во мне врага. Как уйти? Тогда я ему говорю:
— Томашевский, сделайте услугу товарищу, сходите в аптеку, купите мне валериановых капель. От этих бессонных ночей испортилось сердце. Трудная штука революция. Нелегко нам с вами насаждать советскую правду. Я не побеспокоил бы вас, но вы сами видите: каждую минуту меня могут вызвать к телефону.
Удивительно! Томашевский соглашается сразу.
— А что ж, товарищ, — тянет он глухим голосом. — С удовольствием!
Он поднимается и уходит. Я вынимаю часы и слежу. Вот он проходит коридор — минута. Выходит на двор, проходит к воротам — минута. Идет налево — надо выждать, по крайней мере, пять минут: а вдруг он оглянется? Наконец проходит семь минут. Я поднимаюсь, я надеваю шапку, я подхожу к воротам, переступаю чрез их нижние перила и вдруг, пораженный, в ужасе, ошеломлении, поверженный неожиданностью, слышу знакомый и глухой, враждебный и торжествующий голос Томашевского:
— Стой!
В одну секунду происходит огненное кружение действий, впечатлений, трепетов и схваток. Злобное лицо хищника, поймавшего жертву (жертва — это я), разъяренность его взгляда, мой шаг назад, щелк кожи кобур, два револьвера в воздухе. Мой первый — я стреляю. Томашевский убит. Он падает с глухим стоном поверженного зверя. «Сволочь!» — рычу я и с бешенством в груди, весь собранный в одну крепкую, нервную, напряженную, неразгибающуюся пружину, стиснув зубы, выпрыгиваю на улицу.
— Спокойствие! Спокойствие, Михаил Иванович! Умерьте ваше дыхание! Тише! Ровнее шаг. «Раз-два-три-четыре» — подсчитываю себе. «Тверже ногу»! «Мужество!»… А что, если выстрел услышан? Погоня… Сворачиваю на Невский. О, счастье: извозчик! Сажусь: