Погода была прекрасная – ветер северо-западный, то есть самый благоприятный для нас, поэтому приготовления к скорому выходу в море, приготовления, заметные, впрочем, только для глаз моряка, делались во всех частях корабля. Капитан прохаживался по правому борту шканцев и время от времени останавливался, чтобы взглянуть на работы, потом снова начинал ходить мерными шагами, как часовой. На левом борту я увидел лейтенанта: тот принимал более деятельное участие в работах, впрочем, не иначе как повелительным жестом или отрывистым словом.
Стоило только взглянуть на этих двух человек, чтобы заметить различие в их характерах. Стенбау был мужчиной лет шестидесяти или шестидесяти пяти, он принадлежал к английской аристократии, года три или четыре жил во Франции и потому отличался изящными приемами и светскими манерами. Он был немножко ленив, и медлительность его особенно проявлялась при взысканиях: он долго мял и ворочал в пальцах свою щепотку испанского табаку и тогда уже, с сожалением, назначал наказание. Эта слабость придавала его суду какую-то нерешительность, потому и можно было думать, что он сам сомневается в своей справедливости, но он никогда не наказывал напрасно, а почти всегда слишком поздно. При всех своих усилиях он не мог преодолеть в себе этой доброты, очень приятной в свете, но очень опасной на корабле. Эта плавучая тюрьма, в которой несколько досок отделяют жизнь от смерти и время от вечности, имеет свои нравы, свое особенное народонаселение: ему нужны и особенные законы. Матрос и выше и ниже образованного человека, он великодушнее, отважнее, страшнее, но он всегда видит смерть лицом к лицу, а опасности, воспламеняя добрые качества, развивают и дурные наклонности. Моряк как лев, который если не ласкается к своему господину, то уже готов растерзать его. Поэтому, чтобы возбуждать и удерживать суровых детей океана, потребны совсем другие пружины, чем для того, чтобы управлять слабыми детьми земли. Этих-то сильных пружин наш добрый и почтенный капитан не умел использовать. Надо, однако, сказать, что в минуту сражения или бури эта нерешительность исчезала, не оставляя ни малейших следов. Тогда высокий стан капитана Стенбау выпрямлялся, голос его становился твердым и звучным, а глаза, как бы оживляясь прежней юностью, сверкали молниями, но как только опасность исчезала, он снова погружался в свою беспечную кротость, единственный недостаток, который находили в нем его враги.
С портретом, который мы создали, Борк представлял полную противоположность, как будто Провидение, поместив тут оба эти существа, хотело дополнить одного другим и умерить слабость строгостью. Борку было лет тридцать шесть или сорок, он родился в Манчестере, в низшем классе общества. Отец и мать хотели дать ему воспитание выше того, которое сами получили, и решились сделать для этого довольно значительные пожертвования, но вскоре один за другим умерли. Лишившись родителей, ребенок лишился и возможности оставаться в пансионе, в который они его отдали, но он был еще так мал, что не мог приняться за какое-нибудь ремесло, и потому, получив неполное воспитание, определился на военный корабль. Там он с лихвой испытал всю строгость морской дисциплины и, по мере того как переходил от низших званий к нынешнему, делался все безжалостнее к другим. Строгость его походила на мстительность. Наказывая своих подчиненных (конечно, поделом), он как будто вымещал на них то, что сам терпел, может быть, напрасно. Но между ним и его почтенным начальником было и другое, еще более заметное, отличие: у Борка тоже явилась некоторая нерешительность, но не при наказаниях, как у капитана Стенбау, а во время бури или сражения. Он как будто чувствовал, что общественное его положение уже при рождении не дало ему ни права повелевать другими людьми, ни силы бороться со стихиями. Пока продолжалось сражение или буря, он первый был в огне и на работе, и потому никто не говорил, что он не исполнял в точности своей обязанности. Между тем в обоих случаях некоторая бледность в лице, некоторое дрожание в голосе обличали его волнение, которым он никогда не мог овладеть настолько, чтобы скрыть его от своих подчиненных. Надо думать, что у него мужество было не даром природы, а результатом воспитания.
Эти два человека, занимая на шканцах места, указанные им морским табелем о рангах, казалось, были разделены между собой врожденной антипатией еще больше, чем чинопочитанием. Капитан обходился со своим лейтенантом столь же вежливо, как и со всеми другими, но, когда говорил с ним, в голосе его не было заметно кротости и доброты, за которую весь экипаж его обожал. Зато и Борк принимал приказания капитана совсем не так, как другие, он оказывал ему беспрекословную, но какую-то мрачную покорность, между тем как прочие подчиненные повиновались с величайшей радостью и готовностью.
Но одно довольно важное обстоятельство принудило их сблизиться на время, когда я ступил на корабль. Накануне при вечерней перекличке заметили, что семи человек недостает.
Капитану прежде всего пришло в голову, что эти семеро негодяев, которые, как известно было всему экипажу, не слишком ненавидели джин, загулялись, засидевшись за столом в какой-нибудь таверне, и что их придется в наказание продержать часа три-четыре на грот-вантах. Но когда капитан Стенбау сообщил лейтенанту это некоторого рода извинение, внушенное добротой, тот с сомнением покачал головой. И так как ветер, дувший с земли, не принес вестей об отсутствующих, то почтенный капитан, при всей своей снисходительности, должен был согласиться с лейтенантом Борком, поняв, что это дело довольно важное.
Такие происшествия нередко случаются на английских военных кораблях: матросы часто получают на судах Индийской Компании места, гораздо выгоднее тех, которые иногда насильно навязали им господа лорды адмиралтейства. Между тем, когда приказано выйти в море и надо при первом благополучном ветре сняться с якоря, ожидание добровольного или принужденного возвращения отсутствующих невозможно. В этих-то случаях применяется замысловатый способ – насильственная вербовка, которая состоит в том, что команда отправляется в какую-нибудь таверну и забирает столько людей, сколько нужно, чтобы пополнить недостающее число. Но так как при этом принуждены брать первого попавшегося, а в числе наших семи негодяев было человека три или четыре очень хороших матросов, то капитан решился сначала приложить все силы, чтобы захватить их.
В английских портах, в самом городе или в окрестностях, в окрестных деревнях всегда есть несколько «заведений», которые называются тавернами, а между тем служат убежищем дезертирам. Так как эти дома известны всем экипажам, то подозрения падают на них, когда на корабле обнаруживаются сбежавшие, и сыщики отправляются прежде всего туда. Содержатели этих домов, зная, что они всегда подвержены таким воинским набегам, принимают все возможные предосторожности, чтобы скрыть виновных от поисков. Это настоящая контрабанда, в которой таможенники очень часто бывают обмануты. Борк так был уверен в этой истине, что, хотя командовать подобной экспедицией было не его делом, а обязанностью кого-нибудь из младших офицеров, он принял это на себя и сделал нужные распоряжения, которые были утверждены капитаном.
Утром созвали пятнадцать самых старых матросов «Трезубца» и в присутствии капитана и лейтенанта составили своего рода совет, в котором, против обыкновения, мнения младших имели больше веса, чем мнения старших. В подобном случае матросы знают гораздо больше офицеров, и хотя управлять экспедицией должны, конечно, последние, но сообщать нужные сведения могут только первые. Результатом совещания было то, что виновные, по всей вероятности, скрываются в таверне «Зеленый Эрин», которую содержит ирландец по имени Джемми, в деревне Уоллсмит, милях в восьми от берега. Решено было отправить экспедицию в эту сторону.
Потом сделано предложение, которое должно было упрочить успех предприятия, – послать вперед какого-нибудь удальца, который бы постарался разведать, где скрываются беглецы: они, верно, уже знали, что «Трезубец» готовится выйти в море и что их ищут, и потому, конечно, приняли свои меры.
Но это было нелегко сделать: матрос, который бы взялся за это, дорого бы потом поплатился, а офицера, как бы он ни переоделся, Джемми или беглецы непременно узнают. Совет был в большом раздумье, но лейтенанту Борку вдруг пришла мысль поручить это дело мне: я только что поступил на корабль, меня никто не знает, и, следовательно, если я хоть вполовину так умен, как утверждает добрый капитан, то мне несложно будет с успехом исполнить поручение. Вот почему капитан Стенбау спрашивал меня, найду ли я деревню Уоллсмит, и потом велел мне ожидать приказаний от Борка.
Часов в пять пришли сказать, что лейтенант ждет меня в своей каюте. Я сразу же пошел к нему, и он, рассказав мне, без всяких приготовлений, в чем дело, вынул из сундука матросскую рубашку, шаровары и куртку и велел мне надеть их вместо моего мичманского мундира. Хотя роль, которую назначили мне в этой трагикомедии, была очень неприятна, однако я принужден был повиноваться. Борк говорил именем дисциплины, а известно, как она строга на английских кораблях, притом лейтенант, как я уже рассказывал, был не такой человек, чтобы выслушивать возражения, даже самые почтительные. Поэтому я, не делая бесполезных замечаний, снял мундир и, благодаря широким шароварам, красной фланелевой рубашке, синему колпаку и природным моим наклонностям, сразу же принял вид негодяя, необходимый для успешного выполнения возложенной на меня роли.
Переодевшись, я пошел с лейтенантом в шлюпку, где уже собрались все пятнадцать матросов, бывших утром в совете. Минут через десять после этого мы вышли на берег в Плимуте. Идти всем вместе через город было невозможно: это обратило бы на нас внимание, и весть о нашем появлении, конечно, сразу же дошла бы до Уоллсмита. Поэтому мы разошлись в гавани по разным сторонам, условившись собраться через десять минут под деревом, которое стояло одиноко на холме за городом и видно было с рейда. Через четверть часа сделали перекличку: все были налицо.
Борк заранее составил весь план кампании и только тут объяснил мне его во всех подробностях. Он состоял в том, что я должен как можно скорее идти в Уоллсмит, команда пойдет вслед за мной обыкновенным шагом. Таким образом, я должен быть там почти часом раньше их, а они станут ждать меня до полуночи в одной развалившейся хижине, на расстоянии ружейного выстрела от деревни. Если же в полночь я не вернусь, это будет значить, что я в плену или убит, и в таком случае команда пойдет прямо в «Зеленый Эрин», чтобы выручить меня или отомстить за мою гибель.
Ничто, кроме опасности, которую представляли мне, не могло возвысить меня в моих глазах. Моя роль во всех этих событиях прилична была бы шакалу, а не льву. Но, как только стало ясно, что моя жизнь подвергалась опасности, как только речь зашла о поединке, который мог бы закончиться победой, я возликовал: победа всегда облагораживает – это талисман, который превращает свинец в золото.
В это время в Плимуте пробило восемь часов, я мог добраться до Уоллсмита часа за полтора, а товарищи мои часа за два. Я простился с ними – Борк, смягчая свой грубый голос насколько можно, пожелал мне успеха, и я пустился в путь.
Стояла осень, погода была холодная и пасмурная, облака, подобно безмолвным волнам, катились в нескольких футах над моей головой, порывистый ветер вдруг налетал и так же скоро падал, сгибая деревья и срывая с них остальные листья, которые били меня по лицу. Луна, не выглядывая, разливала сквозь облака какой-то сероватый, болезненный свет, время от времени начинал лить дождь, потом превращался в изморозь и снова шел ливнем; пройдя мили две, я вспотел и между тем продрог. Однако я продолжал идти или, лучше сказать, бежать, посреди этого мрачного безмолвия, которое нарушалось только стонами земли и слезами неба. Во всю жизнь мою я не видывал ночи печальнее этой.
Мрачная ночь и то, что меня ожидало, до такой степени занимали мои мысли, что я шел полтора часа, ни на минуту не замедляя шага, и между тем нисколько не устал; наконец я увидел огни в Уоллсмите. Я остановился немножко, чтобы осмотреться, мне надо было пройти в таверну Джемми прямо, не спрашивая. Расспросы сразу же возбудили бы подозрения, потому что нет матроса, который бы не знал этой таверны. Но так как с того места, где я остановился, видна была только куча домов, то я решился войти в деревню, надеясь, что как-нибудь угадаю. И точно, попав на первую улицу, я сразу же увидел на другом конце ее фонарь, который, как говорили мне товарищи, висит у дверей таверны. Я пошел прямо туда, вспомнив пословицу, что смелость города берет. Кабак Джемми, по крайней мере, не старался обманывать честного народа почтенной наружностью: то был настоящий разбойничий притон, дверь была узенькая и низкая, как в тюрьму, вверху находилось отверстие, которое в тавернах называется частенько «шпионским окном», потому что, действительно, хозяин смотрит сквозь него, кто пришел. Я стал глядеть сквозь решетку в этом окошке, но за ним был какой-то темный подвал, и только сквозь щели дверей следующей комнаты пробивался свет, по крайней мере, я видел, что там кто-то есть.
– Эй, кто там, отворите! – закричал я.
Хоть эти слова сказаны были самым грубым голосом, и притом я изо всей мочи ударил в дверь кулаком, однако ответа не было. Подождав немножко, я опять закричал, но все напрасно.