Там и тут послышался храп спящих утомлённых людей. Не спали только боевые охранения, выдвинутые на правый берег реки и окопавшиеся там, да часовые в траншеях. Дождь вконец освоил их позиции и тихо, совсем не по-фронтовому шелестел в опавшей листве, мягкими осторожными лапками ходил по плащ-палатке, которой Воронцов закрыл сверху свой одиночный окоп, глубокий, под свой рост – для стрельбы стоя. Он сел на охапку свежей соломы, которая, ещё не тронутая ни дождями, ни морозами, пахла летом, нагретой солнцем землёй и изобилием минувшего августа. Воронцов пощупал солому, пустые, вымолоченные метёлочки, которые шуршали в пальцах, как кусочки пергамента, и понял – овсяная. Мягкая, хорошо вызревшая, шелковистая. Такой в селе всегда набивали матрасы. У них в Подлесном был даже день, всегда воскресенье, когда в колхозе раздавали солому. Бесплатно. Чтобы в зиму обновить матрасы. Это был настоящий праздник. С утра мать и сёстры вытаскивали на улицу матрасы со сбившейся и растёртой в труху и пыль старой соломой, распарывали их по шву, вытряхивали. Наматрасники несли на реку, на пральню, тщательно, с мылом, стирали и выполаскивали. Затем развешивали на жердях. На солнце и ветру грубоватое самотканое льняное полотно высыхало быстро. И вечером наматрасники, вывернутые и выглаженные жаровыми утюгами, уже набивали свежей соломой и зашивали большой штопальной иглой, которую мать хранила, как зеницу ока, в скрипучем платяном шкафу, в жестяной коробке, где хранилось самое дорогое – их метрики и какие-то нужные справки. В дом вместе с пухлыми, казавшимися необычно огромными матрасами они вносили запах поля и лета. Постели становились сразу высокими, под потолок. Варя и Стеша запрыгивали на свою кровать с разбегу и тонули в ней, одни русые головёнки торчали. Сёстры спали вдвоём. Они кувыркались, хохотали до хрипоты, а потом затихали. Его кровать, стоявшая в другом углу за пёстрой ситцевой шторкой, была узкой, похожей на солдатскую. И матрас на ней был поуже. Но тоже пышный, тёплый и уютный после перебивки. В первые ночи он буквально обнимал его плечи и ноги, будто перина. Точно такая же кровать была и у деда Евсея. Их кровати стояли рядом. Но в последние годы дед перебрался на печь, «на родину». «Всех к старости тянет на родину», – посмеивался дед Евсей, забираясь через козёнку на свою печь, на лежанку, на кирпичи, сверху застланные старым, как и сам он, овчинным тулупом и какими-то зипунами. Матрас деда Евсея тоже набивали свежей соломой. Это был единственный день, когда солому в колхозе раздавали даром, по нескольку возов, кому сколько надо, вволю. Некоторые, кто понаглее и порасторопней, успевали набить даровой соломой курятники и укромные закутки, куда не заглянет глаз председатели или бригадира.
Успели ли перебить матрасы свежей соломой нынче? Может, и не до того было. Воронцов вздохнул, прощаясь с этими внезапно вспыхнувшими воспоминаниями о родине и родне.
Рядом возились пулемётчики Селиванов и Краснов, первый и второй номер РПД. Окоп им пришлось отрывать широкий, на двоих. У артиллеристов они раздобыли большую лопату и быстро расширили свой ровик, прокопали ход сообщения в сторону ячейки своего командира отделения. Селиванов убрал с бруствера ручной пулемёт, протёр его сухой чистой тряпицей, которую всегда держал в голенище сапога, продул прицел. После этой процедуры первый номер встряхнул тряпицу, разгладил её на колене, аккуратно, как носовой платок перед увольнением, сложил вчетверо и сунул обратно за голенище. Вскоре пулемётчики захрапели. Сперва Краснов, а следом за ним торопливо, будто догоняя товарища, и Селиванов. Они храпели так же дружно, как и работали лопатами полчаса назад.
Задремал и Воронцов, не в силах больше сопротивляться усталости и внезапному теплу, образовавшемуся в его тесном и случайном жилище, отгороженном от всего мира, от этой тревожной ночи и от всей войны тонкой парусиной солдатской плащ-палатки. Они воевали всего один день, но и этот день был уже войной. И война научила их многому. К примеру, ценить самые простые вещи, которым раньше никто из них не придавал особого значения. Даже вот такую минуту спокойствия и тишины. Она длится и длится, истончаясь с каждым мгновением, и надо молить судьбу о том, чтобы будьба не обрывала её. Охапку сухой соломы на дне окопа. Ведь в другой раз такая охапка может и не найтись, не оказаться под рукой или даже где-нибудь поблизости. Палатку над головой, сохраняющую тепло и надёжно закрывающую накопленное тепло от дождя. Сам окоп, достаточно глубокий, с прочными стенками. Тишину. И то, что в кармане после ужина осталась пайка хлеба, которую можно съесть в любой момент. Не сухарь, а настоящий хлеб, мягкий, пахнущий пекарней и полем! Всегда ли это будет у них на войне? Веки отяжелели, голова поникла на колени. «Надо бы каску снять, – вяло подумал он, а то голова болеть будет. Сейчас сниму…» Но ноги вдруг побежали по жаркому песку, по золотой косе, щедро намытой паводком по обрезу берега вдоль речки Ветлицы…
«Где это я? Неужто дома? Дома…» Над золотой песчаной косой с тихим хрустящим шорохом летали стрекозы. Легко, как легко и радостно бежать босиком по песчаному берегу, когда в тебя не стреляют! Ноги несут, как крылья. Куда несут его ноги? Домой… Домой… Вон они, крыши его родного Подлесного, уже виднеются среди ракит и сосен. И вдруг он запнулся, упал, и его понесло куда-то в сторону, в черноту, в промозглость, где со свистом и хриплым скрежетом летают рваные куски раскалённого металла… Куда его несёт? И откуда здесь, на песчаном, пронизанном золотыми лучами горячего солнца берегу, эта чернота и промозглость? Не хочу… Надо выбраться отсюда… Не хочу!.. Лучше – домой. Туда… Вон туда, где виднеются родные крыши! Туда…
– А-а-а! И-и-и!..
Воронцов вздрогнул, откинулся в угол тесного окопа, машинально снял СВТ с предохранителя, задержал дыхание, прислушался. В винтовке у него полный магазин, и Воронцов был спокоен. Каждый патрон, прежде чем защёлкнуть его в коробку магазина, он тщательно протёр, продул, погрел в своих ладонях. Они, те десять патронов, замеших под стволом его винтовки, не подведут. Не подведёт и винтовка.
– Оё! Оё! А-атпус-сти, с-с-ка-а!..
Вопил Денисенко. Это он испугал его, разрушил искусно сотканную из случайных обстоятельств и хрупких надежд паутину сна, и едва не утащил в промозглую черноту ужаса. Денисенко вопил истошно, по-бабьи. Как будто его убивали. Оказалось, он плохо закрепил над головой плащ-палатку, она провисла, накопила воды, и эта вода, отяжелев и изменив центр тяжести, обвалилась в окоп прямо на голову спящего курсанта.
– Отставить! – рявкнул помкомвзвода.
Гаврилов перемахнул через песчаную гряду, на всякий случай держа в одной руке гранату, а в другой – автомат с полным диском. И вскоре оттуда послышалось:
– Ну, что у тебя, Денисенко? Да ладно ты, не переживай. В санчасть тебе надо. Завтра же доложи лейтенанту. Или давай я сам скажу. Это ж дело такое… стесняться… что ж тут? Организм такой…
«Денисенко опять в штаны напустил, – с облегчением подумал Воронцов. – Видимо, в атаку пошёл…»
Проснулись и другие курсанты. Селиванов с Красновым вытащили на бруствер пулемёт и, замерев, всматривались в березняк на той стороне лощины.
– Что там?
– Немцы? Где?
– Куда стрелять, товарищ сержант?
– Отбой, ребята!
– Ложная тревога!
– Рюмки налить! – выкрикнул голосом старшины сержант Смирнов, и в ячейках там и тут послышался смешок.