Всемирный следопыт, 1928 № 06 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

К ночи из камышей, из зарослей крадется четвероногое зверье: шныряют волки, лисицы, шакалы, ластится кара-кулак, ломятся кабаны. Птичьи хоры сменяются звериными.

Кабанья здесь видимо-невидимо. Да и как ему не плодиться! Мокрого места много, хищник ему опасен лишь в ранней молодости, а на взрослого кабана не любит нападать даже и джул-барс[67]).

Крепко досаждает кабанье местному жителю. Нет с ним никакой управы! Как только поспеет джугара[68]), а на бахчах набухнут дыни и арбузы, кучами поналезут кабаны к кишлакам[69]). И нет никакого сладу с непрошенными гостями.

Кишлак Сады-вар зарылся в зелень. В полдневную солнечную плавь не слышно здесь жизни: она изнемогает под навесами, под деревьями, в крытых двориках. Но чуть небо отведет свой огненный зрачок к западу, из кишлака несутся меланхолические скрипы арбы, редкие выкрики, ленивые перебранки собак— звуки медлительной жизни. Стайки горлинок кружатся около жилья, и густыми струйками растекаются по окрестностям их мелодические упреки:

— У-гу-гу! У-гу-гу!

И откуда-нибудь, с танапа[70]), окруженного пирамидальными тополями, или из-под зеленой шапки сада — в вечерний краткий час вторят горлинкам человечья тоска и решимость.

«Милый! иду в твой дом, — говорят звуки. — Из-за тебя постигла меня печаль. Я открыла свою паранджу[71]), чтобы иметь человеческое лицо. И за это меня проклял мой отец. Я для тебя иду далеко, как за горы, но ты дашь мне счастье и прохладу сада. И, когда ты спросишь мое имя — скажу: я твоя ласточка, твоя Карлыгаш…» Звуки тают, и чуют кабаны, что теперь скоро, что это прозвучали предвестники ночи. Кабаны терпеливо дожидаются урочного часа. Они недалеко. На ближайшем холме, тускнеющем пожелтевшей колючкой и жухлыми кустами, они вырыли себе большую яму и головами к средине лежат в ней неподвижно.

Среди этой теплой компании находился и трехгодовалый Дун. Это был теперь крепкий молодой зверь. Серовато-бурая щетина на хребте у него начала уже грубеть. Из-за щек пробивались клыки. Коричневатые маленькие глазки смотрели внимательно и понимающе.

Но вот первый вздох обессиленной солнцем земли пронесся легкой прохладой. День стремительно сгорал в далеких песках. С неба замигали длинные и сначала нерешительные ресницы звезд. Кабаны облегченно ухнули своими гулкими утробами и вылезли из ямы.

Сначала стадо направилось к арыку[72]) и приняло освежительную ванну. Правда, вода была теплая, но все же она смыла большую часть дневной истомы. После этого кабаны вломились на бахчи. 

Дыни и арбузы соблазнительно бледнели на земле матовыми пятнами. Дун, предвкушая лакомые куски, удовлетворенно хрюкнул и пошел крошить: эта дыня не дошла, эта мелка, у той бок подгнил. Он выбирал только крупные спелые плоды и не столько ел, сколько портил. Целые углы, целые полосы на бахчах мялись, обгладывались, смешивались с землей. Кругом слышалось смачное чавканье и треск разбиваемых плодов.

Собаки кишлака чуяли кабанов и заливались лаем, но подойти близко не смели. Дун и его сородичи не выносили собак. Это были их заклятые враги. И если какой-нибудь шалый пес забегал на бахчи, он оттуда уже не возвращался. Кабаны яростно налетали на него и рвали его в клочки.

С досадой и болью смотрел Гюн-дагды на свое поле. Каждая ночь оставляла в нем тропу из крошева: валялись разбитые дыни, корки, ослизлая мякоть. Гюн-дагды был в отчаянии. Но охотиться он не любил и не умел. Птиц и человека он отгонял от своих посевов тысячелетней пращой.

Тогда-то Гюн-дагды и вспомнил про дедовский мултук[73]). Это была целая пушка, основательно порыжевшая под спудом. Гюн-дагды забил ее глотку непомерным зарядом и, едва ночь задернула свои темные занавески, вышел на задворки кишлака.

Но напрасно Гюн-дагды ночью пошел на свое поле.

Он встал среди своих посевов на глинобитный постамент и ждал. И вот, когда он заслышал, как разбиваются труды его рук, обида закипела в его сердце. Гюн-дагды направил в темную тушу свою пушку. Самопал заскрипел, чиркнул и, наконец, ахнул своей огненной глоткой. Ночь раскололась надвое. Небо вспыхнуло молнией, и земля застонала.

Свинцовый комок, вылетевший из огненной пасти самопала, угодил в Дуна — он сорвал ему на спине кожу. Дун рассвирепел. Он ринулся на Гюн-дагды, сшиб его с ног и, прежде чем тот опомнился, стал наносить ему клыками страшные удары в бок и спину. Он яростно ломал ему ребра, рвал тело, топтал грудь и живот. Подбежало и еще несколько кабанов. Гюн-дагды потухавшим сознанием ловил над собой остервенелый кашель и хрип. А потом все кончилось…

Дун ринулся на Гюн-дагды и стал наносить ему клыками страшные удары..

На утро вместо Гюн-дагды на его поле нашли кучу развороченного мяса и костей.

Не раз население обращалось в свой областной центр с жалобами на кабанов и с просьбами прислать охотников, чтобы разогнать этих напористых ночных гостей. И вот однажды, уже в" ноябре, перед вечером на дороге из Дурт-куля показался конный красноармейский отряд. Кишлаки уже осведомились о цели его путешествия и провожали его благодарными взглядами.

Страна ищет защиты у своей армии не только в кровавую военную пору, но и в мирное время, она ждет от нее помощи даже в повседневных своих трудах и заботах жизни. И красноармейским отрядам в далеких уголках советской страны нередко приходится перелаживаться из воинских частей в охотничьи команды…