Всемирный следопыт, 1930 № 12

22
18
20
22
24
26
28
30

Истома не ответил на это. Сильными уларами весел разогнал он лодку, и она, шурша днищем о песок, вползла на берег.

От прибрежной пихты отделился человек и подошел к лодке. Это был Птуха.

— Полчаса жду! — сказал он. — Пойдемте, я вас отбуксирую. Без меня здесь фарватеру не найдете.

Они направились в глубь берега, по задам каких-то строений. По пути пришлось неоднократно перелезать через плетни и прясла.

— А вот и Даренкино кружало! — сказал Птуха, указывая на высокую серебрившуюся в темноте новенькими ошкуренными бревнами избу.

В комнате кружала, освещенной вонючими плошками с барсучьим салом, Косаговскому прежде всего в глаза бросился высокий сосновый прилавок, а за ним полки, уставленные деревянными и железными чарками.

В комнате было жарко и душно, так как все окна из предосторожности были изнутри плотно закупорены тряпьем и армяками. Около громадной печи сгрудились участники собрания. Здесь были и ровщики, и солеломы, и прочие «рукодельные люди», все в белой холстине и в лаптях.

На прилавке сидела, разматывая шерсть на мотовиле, сама питейная жонка, Птухина кума Дарья, пышущая здоровьем женщина, с лицом лукавым и умным. Косаговский заметил, как вспыхнули и затлелись любовью глаза Дарьи, лишь только Птуха шагнул через порог.

Перед прилавком, почти рядом с Дарьей, было очищено место для выступающих ораторов. Собрание уже началось. В тот момент, когда вошел Косаговский, говорил бурно и страстно человек с чуть конопатым, лоснящимся от пота лицом, показавшийся летчику знакомым. Он вгляделся пристально и узнал Никифора Клевашного.

Когда вошел Косаговский, бурно и страстно говорил Клевашный. 

— Долго ль нам темняками ходить? — спрашивал Клевашный. — Народ вчистую, без выхода погибает. Купцы-рядовичи заткнули дыру в мир, штоб крепче давить из нас соки. Пойдем, братие, в кремль всем миром, пущай нам выход на Русь дадут. У верховников один замысел: как бы новую учинить тесноту народу. Ну, а коли так. и мы на купцов надавим! Как из чирья гной давят. Ладно ли я говорю, братие?

— Ла-адно, Микеша! Любо!

— Стеной пойдем! — загудела толпа.

Пользуясь перерывом в речи Клевашного, Косаговский пробрался в дальний угол, где сидел Раттнер. Птуха увязался за ним.

— А ты будешь говорить? — спросил топотом летчик.

— Нет! Не забывай, что мы мирские и что неосторожными выступлениями мы можем скомпрометировать идею восстания. Купцы скажут, это-де вас мирские оплели. А нужно, чтобы масса сама почувствовала необходимость выхода в мир.

Между тем место Клевашного занял другой оратор, пожилой мужчина с черной бородой.

— Братие! — начал он. — Гоже говорил Микеша, да не совсем. Возможно ли нам в мир выходить? На миру жить — бесу служить. Не чинитесь, братие, супротивны киновеарху. А я так скажу: кто против киновеарха и старцев преподобных пойдет, тот анафема! Аминь! — перекрестился чернобородый.

Заметно было, что страшная «анафема» подействовала на некоторых присутствовавших.

— Замолчь, шептун посадничий! — вырвался вдруг из толпы Клевашный. — Чай в Дьячей избе научили тя такие речи медовые вести. Знаем мы, как живет скитская братия, рыбки, грибков, огурчиков, всего хватает! А их бы в наши ямы рудные посадить. Нашего бы им горя хлебнуть. Как только у нас зеницы не выпали вместе со слезами, как сердце от корня не оторвалось?

— Не ершись, Микеша! — сказал злобно бородач. — Камень не плавает, хмель не тонет. Поверх посадника тебе не быть, а Смердьих ворот не миновать. По ночам в Ново-Китеже сами колокола звонят. Не к добру сие!