Мир приключений, 1926 № 05 ,

22
18
20
22
24
26
28
30
_____

«Кисмет» — тут уж ничего нельзя было поделать. В книге судеб было написано, что я буду портнихой. И я стала портнихой! Правда, роскошная жизнь дочери турецкого министра в гареме ее отца не была похожа на ту подготовку, которую получают профессиональные портнихи. И я, конечно, шла очень извилистыми путями к предназначенной мне цели. Но как бы то ни было, вот я портниха и не только портниха, но и первая турецкая женщина, серьезно занявшаяся трудом. Люблю я или нет свое дело, но я должна уже теперь быть портнихой. К счастью, я люблю это дело и, как это ни странно, еще в детстве больше всего любила шить платья.

Но позвольте мне представиться вам. Мой дед, маркиз де-Блоссэ-де-Шатонеф принадлежал к одной из первых старых французских фамилий Сен-Жерменского предместья. Семья эта очень гордилась славой, которой она обессмертила свое имя во время крестовых походов, истребляя ненавистных турок. За это их благословил и Рим.

Мелек-ханум.

С некоторым чувством благоговения и стыда я должна сказать, что я, «неверная турчанка», унаследовала от своего предка-крестоносца большой аристократический нос. Природа позволяет себе иногда забавные шутки и там, где мы меньше всего ожидаем этого.

Мой дед, конечно, пошел на военную службу, следуя традициям старого французского общества. Он попал в первый раз в Турцию, исполняя какое-то военное поручение и почти тотчас же заинтересовался страной и привязался к туркам. Но он окончательно решил переменить национальность, отказаться от титула, отречься от своей веры и стать простым Решид-Беем, мусульманином, из любви к прекрасной черкешенке, моей бабушке. Другие, менее благосклонные люди, говорили, что его соблазнила перспектива иметь четырех жен. Может быть, это и было так. Ведь, он был француз! Во всяком случае, он вполне использовал разрешение пророка. Семья его была так велика, что он даже не знал всех своих детей, хотя они все и считались законными.

Однажды к нему пришли сказать, что его ребенок умер. Но он совсем забыл этого ребенка и почти не помнил о существовании его матери. Увы! в этом случае он не был турком! Это было легкомысленной стороной перемены моим дедом национальности. Вообще же он был очень образованным человеком, его влияние чувствовалось и он, косвенным образом, положил начало всему современному турецкому движению.

Дед мой был дружен с очень культурным турком, некиим Шинасси. Они вместе занимались наукой, и турок был в таком восторге от этих занятий, что не оставил камня на камне, пока не добился возможности ехать во Францию — «посмотреть и учиться». В Париже у него положительно закружилась голова от всяких новых идей. Он изучал все новейшие движения, — политические и литературные, — и остановился на учении Руссо. Для него Жан-Жак Руссо был почти богом и, во всяком случае, больше, чем пророк. Он знал наизусть почти все произведения этого философа и, вернувшись, наконец, в Турцию после долгого пребывания во французской столице, привез с собой готовый план и стал сеять семена того, из чего родилось младотурецкое, а затем национальное движение. Он же повел и литературную кампанию, которая произвела переворот в турецкой литературе.

Мой отец, Нура-Бей, был старшим сыном деда. Он поступил в турецкую дипломатическую службу и, в конце концов, стал министром иностранных дел при Абдул Гамиде. Только турок может понять, что значила такая высокая честь! Каждый радовался уже тому, что он еще жив во время этого ужасного режима. Все мы, мужчины и женщины, а больше всего — министры всегда могли оказаться жертвами клеветы. Каждый лживый донос шпионов Абдул Гамида грозил нам всем смертью, изгнанием, раззорением. Утром никогда нельзя было сказать, что принесет конец дня. Никто не смел и отгадывать. Как это возможно, что в такой просвещенный век, как двадцатый, мог жить, царствовать и терзать нас всех это чудовище, Абдул Гамид?

Но нас, девушек, главным образом, мучила уединенная, изнеженная жизнь, которую мы вели в гареме нашего отца. Казалось, частица европейской крови, которую мы унаследовали от деда, возмущалась против этого рабства, и мы были поэтому гораздо несчастнее, чем могли бы быть.

Мой отец, ведь, был, в конце концов, только наполовину турок и в минуты досуга гораздо больше, чем на половину француз. Мы были зеницей его ока, и он гордился нашими жалкими маленькими талантами. Нас воспитывали английские, французские, немецкие и итальянские гувернантки, и мы скоро выучились говорить на пяти европейских языках, кроме трех восточных наречий, необходимых культурным туркам. Мы, кроме того, учились музыке, пению, рисованию и вышиванию. Наша мать ничего не понимала в этом странном воспитании. Она говорила только по-турецки и нисколько не интересовалась Европой, но никогда не подавала голоса, чтобы спросить каких-нибудь разъяснений у своего господина (нашего отца). Она согласилась бы на все, что угодно. Она была турчанкой старого закала и между ею и нами образовалась пропасть, через которую никак нельзя было перебросить мостика.

В ужасные дни Абдул Гамида, в турецкой столице, конечно, не могло быть никакой общественной жизни. Эту жизнь заменяли отцу мы с сестрой. Когда к нему приезжали иностранные послы, мы с сестрой пели и играли им, скрытые за ширмой. Моя сестра, кстати сказать, была отличной музыкантшей. Принимая во внимание, что до приезда в Европу ей никогда не приходилось слышать других исполнителей, кроме себя самой, следует поздравить ее за ее совершенства.

Отец дал нам европейское воспитание, сам не понимая, что он делает. Но он поступал так прежде всего для собственного удовольствия. Ему никогда не приходило в голову, что, когда мы станем турецкими женщинами, мы никогда не сможем быть ими на самом деле. Мы разукрашивали рассказы нашего отца про его любимую Францию, создали себе собственную Францию, которая не могла существовать на самом деле, и завидовали не только европейцам из посольства, но даже европейцам — торговцам.

В те дни турецкие дамы не ходили в магазины — магазины приходили к ним. Предприимчивые французские модные дома посылали своих представительниц за заказами в гаремы и делали великолепные дела. Жены заказывали — паши платили по счетам. Весьма понятен ответ остроумного паши, когда его спросили, почему исчезает многоженство.

— Когда пять жен означали пять участков земли, — сказал он, — тогда многоженство еще имело смысл, но оно никуда не годится, когда жены заказывают себе платья в Париже.

Как я завидовала этим портнихам, которые родились свободными и могли ходить куда угодно и не закрывать лица! Не думала я тогда, что настанет день, когда я сама буду портнихой в Париже.

Но в те дни моей юности я серьезно занялась шитьем. Мне это запрещалось, а, следовательно, имело особый интерес для меня, и я с настоящей страстностью увлекалась этим делом. Прежде всего я изучила анатомию по книгам, которые отыскала в библиотеке отца. Какое большое значение имеет для портнихи знание анатомии! Главным образом меня увлекали древняя греческая и старинная черкесская одежда. Эта одежда так красива и так гигиенична. Я думаю, что черкешенки сложены лучше всех женщин в мире. А кто не слышал про их золотые волосы и темные глаза? Не удивительно, что наши правители выбирали себе жен среди этих красавиц!

Когда я овладела анатомией, я стала вырезать фигурки из картона и одевать их в платья из бумаги, пока, наконец, могла решиться резать ножницами очаровательные ткани моей родины. Тогда я стала одевать своих рабынь. Бедные малютки были в восторге! Во всем мире живет вечно — женственное… Потом они расхаживали по комнатам, и я могу вас уверить, что эти женщины — манекены моей юности — были гораздо красивее моих парижских манекенш.

Я чувствовала себя счастливой, увлекаясь своей работой. Но настал день, когда я себе сказала: ты только любительница, у тебя нет настоящего мастерства!

После этого, я стала искать возможности достигнуть в этом деле совершенства. И вот, как я добилась своего. За очень большое вознаграждение гречанка, приходившая в наш гарем продавать свои товары, устроила мне возможность поработать в мастерской портнихи. Я выходила из гарема, одетая в старенькое пальто и чадру одной из рабынь, переодевалась в доме гречанки в юбку, кофту и шляпу и шла в мастерскую. Там никто не догадывался, кто я, и я с восторгом работала. Но какова была бы моя судьба, если бы меня поймали? Ведь, это легко могло случиться!

Это увлечение заполняло пустоту моей жизни и я меньше тяготилась своим существованием. Правда, мы с сестрой должны были закрывать свои лица. До десяти лет мы жили, как европейские дети, — танцевали, ездили верхом и играли со своими сверстниками — европейскими мальчиками. Но когда мы одели чадру, — кончилась наша свобода. С этого несчастного дня нас навещали только мужчины-родственники, а ведь никто никогда не ценит общество родственников. Только турецкая женщина может понять, что испытывает девушка, когда ей надевают чадру. С этого дня жизнь точно облекается в траур. Между вами и жизнью встает преграда. А этого не должно быть!

Чадра погружала в траур наши души. Мы же были народом, который никогда не носил траура по своим умершим!