Тень ислама

22
18
20
22
24
26
28
30

Кроме ее всесторонности, с одинаковою легкостью переносящей нас от одной фазы африканской жизни к другой, каждого внимательного читателя должно поразить ее чувство меры в отношении длины ее набросков. То, что на сцене жизни есть множество превосходных виньеток, которые лучше всего выглядят в микроскопической оправе сонета или даже эпиграммы; то, что преходящие душевные волнения лучше всего выражаются стихотворениями в прозе, наконец, то, что орографические, гидрографические и прочие описания континента требуют гигантского полотна Элизэ Реклю — понятно каждому. Однако, как часто нарушают это очевидное правило писатели даже с крупными именами! Изабелла счастливо избегает ошибок в этом направлении. Некоторые из ее рассказов, как например, „Женский мирок“, представляют собою настоящие миниатюры. Другие, как мрачный „Феллах“, где на всем протяжении вы слышите однообразный звук „нищеты, падающей капля по капле“, являются своего рода литературными барельефами. Но, длинные или короткие — все они читаются удивительно легко благодаря чудной технике, представляющей собою наглядную иллюстрацию к словам Шеридана, сказанным одной даме: „Easy reading, Madam, is damned hard writing“ (легко читающееся, сударыня, создается каторжным трудом).

Мы далеки от того, чтобы сказать, что труды Изабеллы Эбергардт составляют „последнее слово“ подобной литературы, ибо все то, что удовлетворяет нашему вкусу сегодня, — завтра оказывается уже менее интересным. По крайней мере, так было с любовью к пустыне. Еще недавно считавшаяся чем-то вроде земного ада, Сахара, подобно Альпам, открыта была романистами. Затем явился Фромантэн, и образованное человечество ахнуло от его откровений — пустыня создала моду в искусстве! Но почти вслед за ним идет Лоти. Нелюбознательный, бесстрастный, став в позу спокойного зрителя, он своим замораживающим неоклассицизмом сразу же остановил нас на том пути, по которому вел нас пылкий Фромантэн.

Сейчас на смену Лоти выступила Изабелла Эбергардт, для которой пустыня представляет собою не род искусства, а образ жизни.

Она погрузилась в глубь этих песчаных пространств не по эстетическим побуждениям, а по тождественности темперамента. Единство расы, религии и языка есть могущественная связь. Особенность же русских, как народа, та же, что и арабов: она заключается в чувстве братства, в своего рода апостольском духе, коренящемся в патриархальном строе и крепко связывающем между собою все классы империи. Манера, с которой бедный человек пустыни обращается к великому шейху своего племени, напоминает собою любовное отношение простого мужика к своему Великому Батюшке, в хозяйстве Которого, что бы там ни говорили, он является родным членом. Изабелла, и как араб и как русская, полна глубокими братскими чувствами: „Все мы бедные черти, — говорит она, — а тот, кто отказывается понять нас, — беднее нас самих“. С удивительною легкостью открывает она лучшие качества, прячущиеся в груди даже, по-видимому, потерявших уже свой человеческий образ существ. Вероятно, она нашла бы возможным сказать доброе слово даже дикарям Альбиона, опошляющим жизнь пустыни устройством дорог, несясь по которым в вышитых жемчугами платьях, надменные „мисс“ и „миссис“ будут описывать красоты пустыни для читателей разных „Review“.

В ее сочинениях нельзя не подметить некоторого сходства с Лоти. Подобно ему, она сумела, например, перевести на язык красок сухие и жесткие научно-коммерческие слова, и как эта чисто литературная речь, смело выступившая на арену совершенно чуждой ей мысли, приковывает к себе наши глаза! Она так же дополняет собою картину, как васильки ржаное поле.

Ее труд принадлежит к разряду тех, которые могут быть выполнены хорошо только однажды. Чтение ее подражателей и учеников, появляющихся сейчас на книжных рынках Франции, ясно показывает разницу между действительностью и ее тенями. Да и трудно вообразить себе другого писателя, который бы выступил на сцену в столь необычайном вооружении и снаряжении. Быть в одно и то же время полным удали и смелости мужчиною и глубоко чувствующею женщиною, даровитым ученым и дикарем пустыни, мечтательным курильщиком кифа и журналистом fin de siecle[3], магометанином, христианином и агностиком — это может не всякий!..

„Я всегда была проста…“

Так, кажется нам, думала о себе и Мария Башкирцева, которая, несмотря на разницу в судьбе, весьма походила на Изабеллу в ее стремлении вырваться из мира грязных пошлостей и оставить по себе след в жизни. И как высоко должны мы ценить этих детей Севера, самих, без всякой посторонней помощи, нашедших верное средство выйти из колебательного состояния, опутывающего ум и подтачивающего характер.

Правда, они имели большое преимущество принадлежать к той расе, которая не прошла школьного учения остальной Европы и не затемнила свой рассудок метафизикою, классическими идеалами и „Sturm und Drang“[4]; которая способна поэтому прививать к своему здоровому дичку плоды самых новейших изысканий. Все это имеет, конечно, и свою слабую сторону. Мало знакомые с эллинскими традициями и презирающие их, русские светские искусства страдают недостатком элементов спокойствия и сосредоточенности мышления. Нетронутое Возрождением церковное искусство прозябает в старых условных бороздах и не обнаруживает настойчивого и деятельного стремления к высшему идеалу, достигшему на Западе своего кульминационного пункта в соборе св. Петра или в Мадонне Рафаэля. Но в изящной литературе и философии все преимущества на стороне русских, ибо им не вдалбливали в течение многих столетий, на что именно нужно смотреть на земле и как нужно смотреть. Как литературный народ, они воспламенены огнем юности. Они научились нравственным правилам, прислушиваясь к голосу сердца и совести, а не к тому, что внушали нам средневековые искусники в словопрениях. Они инстинктом поняли тот факт, что наше чувство правды и неправды, будь оно старо, как холмы, ежедневно принимает новые формы; что наша добродетель есть простое приспособление к постоянно меняющейся обстановке, накладывающей на все наши деяния клеймо своей мимолетности.

Полное отсутствие желания тянуть кого бы то ни было в свой приход сообщает трудам обеих писательниц возвышающую, аристократическую ноту, ибо нравоучительность — свойство толпы. Она носит губительный для всех родов искусства заголовок: connu![5]

А между тем, Изабелла, подобно многим, от природы благородным артистам, проникнута демократическими чувствами:

„Меня часто упрекают в моей любви к народу, но где же и жизнь, как не среди него? Во всех других местах свет мне кажется тесным…“

Выражаясь коротко, можно сказать, что философия Изабеллы и Марии Башкирцевой состоит в решимости держать все поры открытыми. Причем необходимо заметить, что обе они в духовном отношении, равно как и в географическом, стоят на середине пути между Западом и Востоком. По своей способности испытывать удовольствие от всякой новизны и по напряженности труда они принадлежат Западу, но они в достаточной степени буддистки для того, чтобы презирать бредовый шум и стадный дух нашей цивилизации и ненавидеть все формы западного лицемерия.

В своем возмущении против всех видов уродливой чувствительности эти русские девушки взяли новую и верную ноту. У Изабеллы есть очаровательный рассказ, где она описывает время ужина в еврейском квартале, полном вони, пошлости и „нетрудного счастья“:

„Я хорошо знаю их душу. Она подымается в парах котла… Я завидую им. Они представляют собою критику моего романтизма и неисцелимого недуга, принесенного мною с Севера и мистического Востока вместе с кровью тех, которые бродили до меня по степи.

Когда же покончу я с этой своеобразной манией, заставляющей меня понимать каждый простой жест в религиозном смысле?… Когда другие готовят себе обед, мы думаем о жертвоприношениях Сомы и о возлияниях масла на огонь…

Прочь от меня, вся неуверенность моей болезненной юности!.. Все мое моральное воспитание требует переделки“…»

Как глупо было бы перед лицом этой жестокой самокритики назвать Изабеллу Эбергардт неврастеничкой!.. Точно способность смотреть на себя с такою объективностью не есть признак необычайного здоровья. Гораздо правильнее будет, если мы скажем, что из романтического движения она взяла золото, очистив его от примесей — слюнявого ханжества и вечно всхлипывающей сентиментальности. В ее взглядах на взаимные отношения полов есть восточный цинизм, но ее здоровая варварская этика не тронута гнилостными началами похотливого зуда. Вся ее религия состоит в порывистом стремлении к «честному богу» — тому сияющему кротостью «доброму старцу», которого рисовал в своем воображении Лукреций.

Мария Башкирцева была противницею слезливой чувствительности того же типа. Она смотрела на мужчин с игривостью вполне здоровой и трезво мыслящей женщины. Добродушная Матильда Блайнд не раз сожалела о том, что Мария не дожила до встречи со своим «идеалом». Но русские девушки редко, по-видимому, стоят у окна, выжидая, не пройдет ли их идеал, и чаще предпочитают взять что-нибудь менее воздушное, но более удобное в носке. Однако, как же это так? Может ли статься, что, будучи в некотором смысле «новыми женщинами», они принадлежали бы не к известной под этим именем странной смеси наивности и свирепости, а к тому классу женщин, с которыми мужчина может находиться в наилучших супружеских и товарищеских отношениях?

Своим личным примером Изабелла дает на это совершенно определенный ответ. В 1900 г., на двадцать третьем году своей жизни, она сочеталась браком по магометанскому обряду с туземным офицером, французским подданным, которого очень любила. (Как большинство женщин, она всегда питала пристрастие к военным.)