– Вот моя горлица, – ответил Махмуд, и он возопил: –
Она впустила себе в дыхательное горло мой кривой нож!
И он опять упал перед ней на колени и схватил ее мизинец своим указательным пальцем, так, как делал когдато, в начале их любви. Мизинец был холоден и тверд, как гвоздь, и словно холодный гвоздь вошел в его сердце.
Кади спросил, так как не знал, что спросить иное:
– Это – Даждья, дочь Буйсвета?
– Это была Даждья, – ответил, не поднимая головы, Махмуд.
И опять, не зная, что сказать, сказал кади:
– Это умерло твое счастье, Махмуд.
– Да, ты прав, друг, – ответил Махмуд.
И так как он видел тень за спиною кади и думал, что это Джелладин, Махмуд поднял голову. Незнакомый пле-
чистый человек раскрывал мешок, где при свете луны синевато поблескивала крупная соль. За поясом его Махмуд увидел кривой нож, и он, знающий свою работу, узнал нож, который он преподнес визирю. Он не удивился. Визирь волен дарить ножи кому хочет. Но Махмуд желал узнать, зачем здесь этот плечистый, с широким, как канава, ртом.
И Махмуд спросил:
— Кто это?
Плечистый человек сказал, вынимая нож:
— Подойди сюда и наклони голову. Спеши.
XLII
Так жил и умер поэт.
Он жил и умер в блистательном Багдаде во времена халифа ал-Муттаки-Биллахи, да будет прославлено имя его! Он умер, но он и жил.
Когда началась великая война с византийцами, его воинственные песни воскресли и, словно сверкающий меч, встали над Багдадом и ринулись в самую гущу боя! И говорят, что мертвая голова поэта, которая, вместе с трупом
Даждьи, увезена была нечестивыми византийцами в Константинополь, встала над бегущими в страхе врагами, и голову эту держал в руках призрак синеглазой, светловолосой Даждьи. И смеялась, торжествуя, голова, и смеялся прижимавший ее к своей груди призрак!