– А я не собираюсь заявлять протест.
Полковник, к которому его привел офицерик, снял очки и, не предложив Дорнброку сесть, спросил:
– Что у вас?
– К вам персонально ничего, полковник… Я понимаю, что все происходящее сейчас со мной логично… Но я не могу не отметить, что это логика доктора, который срезает мозоли у больного, страдающего раком.
В камере Дорнброк неторопливо разделся, поискал глазами, куда бы повесить пиджак – в камере было жарко натоплено, – но понял, что никаких вешалок тут нет («Я не повешусь, глупые, – подумал он, – вешаются только истерики, туда им и дорога»), и бросил свой серый старомодный пиджак на койку. Потрогал столик – он был крепко привернут к полу; так же был привернут к полу круглый табурет («На таком я работал в конторке у дяди, когда был младшим бухгалтером, – отметил Дорнброк, – это хорошая примета – встречаться с молодостью»), а высокое окно было забрано толстыми витыми решетками. («Зачем так уродовать металл? – подумал Дорнброк. – Или этой завитостью они хотят еще больше устрашить узников? Глупо: витой металл порядком слабее, он не может использоваться в оборонной промышленности»).
Дорнброк присел на койку. «Слишком твердо. Ну, конечно, это доски. Из металлического матраца я могу через десять лет – бонжур, мсье Монте-Кристо, – сделать себе нож, которым заколю охранника. Впрочем, для моего геморроя и спондилеза этот жесткий матрац – лучшее, что только можно пожелать».
Он прилег на койку, запрокинув руки за голову, но в тот же момент в дверь камеры гулко забарабанил охранник:
– Лежать днем запрещено! Можете сидеть на табурете у стола!
Дорнброк неторопливо поднялся, сел к столу и вдруг рассмеялся: «Ничего. При больших проигрышах надо ставить себе более грандиозные задачи на будущее. Я смогу помозговать над системой. А то в последние годы я стал похож на ту слепую лошадь, которую я видел в Донбассе, когда прилетал туда с Герингом. Вообще, каждый человек обязан хоть немного посидеть в тюрьме. Только тогда он сможет ощутить вкус свободы и вынести свое суждение о законе. А закон – это и есть система».
Зимой сорок шестого года его адвокат добился двух послаблений в режиме: во-первых, Дорнброку вернули его вечное перо, а во-вторых, ему было разрешено дважды в неделю видеться с юрисконсультами, которые представляли его интересы в отделе декартелизации союзнического совета по Германии.
В западных зонах большинство его предприятий и банковских бумаг было арестовано американцами. Они же вели дела всех «военно-промышленных преступников», поэтому вскоре Дорнброк был передан британцами американским властям. Тогда-то и состоялась его первая встреча с Джоном Лордом, офицером при штабе Макклоя, а потом с шефом отдела безопасности союзнического совета по Германии от США Келли.
Когда в Фултоне выступил Черчилль, Джон Лорд сразу же принес Дорнброку газету и сказал:
– Прочитайте речь бульдога. Старик мудр. Причем, находясь в оппозиции, он более проницателен, чем во время пребывания у власти… Ничего не попишешь: его вторая натура – это живопись и изящная словесность; его заносило. А когда он не у дел, он трезво мыслит, так трезво, как никто у нас в Вашингтоне. – И Джон Лорд внимательно поглядел на Дорнброка.
Тот ничего не ответил, лишь пожал плечами, которые в тюрьме стали по-птичьи узкими, опущенными.
– Вы почитаете сейчас или оставить вам на день? – спросил Джон Лорд.
– Как угодно, – сказал Дорнброк. – У меня к вам просьба: во время свидания со мной сын признался мне, что его зверски избивают в гимназии за то, что я нацист. Во-первых, я никогда не был членом партии, а во-вторых, как это согласуется с нормами вашей демократии?
– Теперь в Германии все ненавидят нацизм, – ответил Джон Лорд. – Охрану вашему сыну мы выделить не сможем. Пусть занимается спортом…
– Значит, мальчика будут продолжать избивать?
– До тех пор, пока вы не начнете давать правдивые показания. Тогда мы сможем попробовать выпустить вас до суда под залог.
– Мои показания относятся к моему делу, а какое отношение к этому имеет Ганс?