– Он из ведомства охраны концерна… – Рассмеялся и добавил: – Мой служащий. Страшная сволочь, но умный мужик, со своей позицией…
– Фашизм – это позиция? – удивился тогда Люс.
– Если хочешь – да, – ответил Ганс и рассказал Люсу о разговоре, который состоялся при нем между отцом и Бауэром. «Стоит ли волноваться, Бауэр? – говорил старый Дорнброк. – Ну еще один ушат с грязью. Обидно? Конечно. Но неужели это может волновать серьезных людей? Нас с вами? Ганса? Вы предпринимаете шаги и ставите меня в смешное положение, а нет ничего глупее смешного положения. Пусть этот Люс выпускает свой фильм. Идеально было бы противопоставить его фильму другой, объективный, наш. Но поднимать шум вокруг него – это значит лить воду на мельницу наших противников. Они ведь с нами ничего не могут сделать, потому что в наших руках сила. А умная сила позволяет говорить о себе все что угодно. Она лишь не позволяет ничего против себя делать. Надо быть бескомпромиссным, лишь когда возможна серьезная акция – вооруженный бунт, биржевая провокация, отторжение сфер интересов!.. А так?.. Надевать терновый венок страдальца на голову художника, который честолюбив, беден, одержим идеей, владеющей им в настоящий момент? Стоит ли? Обратите внимание на то, что я сказал об идее, которая овладела им „в настоящий момент“. Художник как женщина, настроения его изменчивы… Об этом бы тоже подумать… Время идет, оно таит в себе непознанные секреты и сюрпризы… Время, Бауэр, всегда работает на сильных…»
Ганс тогда предупредил Люса:
– Бойся Айсмана… Это человек страшный… Я его, во всяком случае, боюсь…
– Так уволь его, – посоветовал Люс. – Это в твоей власти.
Ганс отрицательно покачал головой.
– Нет, – ответил он, – это не в моей власти. Я даже не заметил, как стал подданным дела, а не хозяином его…
Фильм Люса в Федеративной Республике практически замолчали, об этом Бауэр позаботился. Премии, полученные картиной в Венеции, Сан-Франциско и Москве, были обращены против Люса: «Его хвалят иностранцы за то, что он топчет историю нации».
– А вот если он захочет и впредь продолжать драку, – сказал Бауэр Айсману, – тогда надо предпринять определенные шаги. Если он, несмотря ни на что, решит продолжать свои игры, мы его сомнем, но не как заблудшего, а как провокатора.
Об этом Ганс Дорнброк не знал. Он не знал, что, когда Люс работал над новой картиной, снималось практически два фильма. Один делал Люс, а второй – люди, приглашенные Айсманом; фиксировались все шаги режиссера; снимали самые, казалось бы, незначительные мелочи – даже такие, как организация массовок его ассистентами: заставляют они своих актеров подыгрывать в толпе, чтобы получился нужный Люсу эффект, или кропотливо отыскивают факты без предварительной их «организации».
Как истинный художник, Люс был одержим и доверчив. Это и должно было его погубить. Он об этом не знал, он ведь не работал в гестапо, где хранились материалы на ведущих кинематографистов и писателей рейха; об этом пришлось вспомнить Айсману, и ему доставило большое удовольствие это воспоминание…
– Милый мой, нежный, добрый… Люс, родной, я не могу… Ты обязан понять. Ты не должен был даже приезжать ко мне с этим. Ты понимаешь, что это может повлечь… Дети останутся без матери, я никогда не смогу им ничего доказать… не говорить же им, что я полюбила тебя, а их отца я разлюбила давно и что мы просто поддерживаем видимость дома… что все у нас пакостно и мерзко… Они так любят отца.
– Я бы не просил тебя об этом, Эжени, если бы не попал в капкан… Что-то случилось, понимаешь? Меня взяли в капкан…
– Мои родители тоже не смогут понять меня, они такие люди, Люс…
– Прости меня… ты права, я не должен был приходить к тебе с этой просьбой… Просто я оказался в тупике. Я растерялся.
– Ты не назвал меня?
– Я не назову тебя. Я сниму показание… Вернее, это не было показанием. Это был разговор…
– Если бы ты любил меня, ты бы не упомянул моего имени даже в разговоре.
– А если из-за того, что ты не хочешь дать показаний, я попаду в тюрьму?!