Отчаяние

22
18
20
22
24
26
28
30

Купив билет в Рим так, чтобы это видели люди Айсмана, Исаев зашел в телефонную будку, снял трубку, набрал номер, сложив сочетание цифр, чтобы получилось три семерки – Исаев верил в счастливое назначение этого числа, – и сказал длинным гудкам, не прикрыв дверь кабины:

– Через четыре часа уходит мой рейс в Рим. Оттуда я сразу же еду в Неаполь. Да, да, знаю. Нет, прессе говорить об этом еще рано… Только после того, как я встречусь с другом. Предупредите в Неаполе о моем приезде.

Повесив трубку, Исаев пошел в бар и заказал себе двойной «хайбл». Он взял со столика газету и прочитал шапку: «Сенсационное разоблачение режиссера Люса в Токио. Тайна гибели Дорнброка начинает приоткрываться. Люс пока не говорит всей правды, но он заявил, что отомстит за Берга. В ближайшие дни он возвращается в Берлин, чтобы продолжить расследование».

«Молодец, – устало подумал Исаев. – Берг в нем не ошибся. Теперь мне нужно последнее доказательство, тогда мы действительно отомстим за Пашу и за Берга».

Он сидел в баре, нахлобучив на глаза шляпу, потягивал «хайбл» и перед ним проходили люди, много людей, и лица их сливались в одну линию, разнокрасочную, цельнотянутую – так бывало в метрополитене, когда он спускался на экскалаторе и щурил глаза, и поток, поднимавшийся ему навстречу, становился протяженным, сцепленным воедино целым.

А потом перед глазами возникло лицо Паши Кочева в день их прощания в Москве. Исаев напутствовал Пашу в обычной своей манере, чуть усмешливо, словно бы размышлял с самим собой.

«Есть два пути, – говорил он, – и не я это открыл, а древние. Всегда есть два пути, и только трусы переиначили эту мудрость на свой лад, изменив слово „путь“ на „выход“. Выход есть один, а вот пути – их действительно два. Только два. Можешь, приехав в Западный Берлин, засесть в отеле и выходить из комнаты только на встречи с коллегами. Можешь строго следовать утвержденной программе встреч с коллегами, но есть и другой – посидеть в редакциях самых разных газет, предложить свои услуги кинофирме в качестве статиста, владеющего к тому же тремя европейскими языками. Словом, можно быть в активе, но никто тебя особенно не станет упрекать, избери ты путь спокойного пассива. И не бойся ты, бога ради, никаких провокаций, как правило, провоцируют тех, кто хочет этого. Силой нельзя кичиться, но каждый честный человек обязан всегда точно чувствовать свою силу. Сильный ведь может не только обидеть, но и защитить».

Исаев тогда смотрел на Пашу и вспоминал двадцать первый год в Сибири, двадцатилетнего командарма Иеронима Уборевича, тридцатилетнего министра обороны Дальневосточной республики Василия Блюхера, и невольно сравнивал их со своими двадцатипятилетними аспирантами, и не их, этих своих аспирантов, он винил за инфантилизм, а своих сверстников. Он пытался анализировать, чем вызвано это опекунство по отношению к тридцатилетним, но ответы получались однозначные, и это его самого не устраивало. Либо, отвечал себе Исаев, в этом сказывается родительский эгоизм, продиктованный любовью к своему ребенку, но тогда этот родительский любвеобильный эгоизм – чем дальше, тем больше – будет играть злые шутки, рождая в молодых безответственность, перестраховку и, что самое страшное, неумение принять решение, боязнь решения. С другой стороны, думал он, допустим и другой ответ: у нас, в мире науки, всегда существовала авторитарность, и каждый мэтр, автор школы, хочет остаться до конца единственным толкователем своего успеха, своего первого взлета. В таком случае отношение к молодым ученым граничит с преступлением против общества, ибо мир развивается по законам преемственности, и всякое искусственное отклонение от этого закона чревато серьезными последствиями.

«Кичливость всегда мешала истине, – думал Исаев. – В конце концов, не будь юного Гагарина, гений Циолковского и Королева не нашел бы своего практического подтверждения. Лучше ехать в переполненном трамвае, потеснившись, уступив место соседу, чем удобно сидеть в вагоне, который стоит на рельсах между двумя остановками».

У Исаева были стычки с коллегами в институте – он никогда не скрывал эту свою точку зрения; один раз его даже обвинили в «демагогическом заигрывании с молодежью».

– С молодежью?! – чуть усмехаясь, спросил тогда Исаев. – Вы называете молодежью тех, кому двадцать семь?! Окститесь, друг мой. Лермонтов погиб, когда ему было двадцать шесть! Добролюбов закончил свой жизненный путь в этом же возрасте, а я уже не говорю о Писареве. Между прочим, и руководители наши в тридцать лет стали наркомами и генералами – я за возрастными акцентами следил из-за кордона особенно тщательно, это мне там силу давало…

«Я полез в драку за Пашу, – вдруг признался себе Исаев, – потому что был лично задет его „бегством“. Меня заставила искать правду память о моем сыне и вера в поколение Кочевых. Через тернии – к звездам, так, кажется? Значит, путь к правде лежит только через кровь и гибель… Мы отмечаем даты, круглые даты, и это прекрасно, но почему мы начинаем это делать, лишь когда человек прожил полстолетия? Неужели тридцать лет – не срок, тем более если человек преуспел за эти тридцать лет в своем деле?»

Исаев поднялся и пошел в зал.

«Это точно, – продолжал думать он, – мы за них отвечаем. Но кто освободил их от ответственности за нас? Или возраст сейчас стал адекватен разуму?»

Он сел в центре большого стеклянного зала и вздохнул, пожалев себя; он увидел себя со стороны, и вспомнил те далекие двадцать лет, когда был молодым Штирлицем, и снова пожалел старого Исаева; достал сигарету и глубоко, как в молодости, затянулся. «Домой хочу, – неожиданно сказал он себе. – Боже мой, как же я хочу домой».

Он снова вздохнул и заставил себя вернуться к делу, к тому делу, ради которого он был здесь. «Они не успеют отправить мину с багажом, – решил он. – Наверняка они, узнав, куда я лечу, попросят кого-нибудь из пассажиров взять „посылочку“ в Рим. Если я это прозеваю, значит, встречусь с Бергом на небесах. А если не прозеваю – тогда я привезу сюда Гроса. Я привезу его, чего бы это мне ни стоило… Умница Берг… Тот меморандум, который он мне оставил о Гросе, плюс живой Грос – это уже доказательство».

По радио уже третий раз передавали сообщение: «Федеральный министр поручил статс-секретарю Кройцману оказать помощь в расследовании дела, столь блистательно начатого погибшим в авиационной катастрофе прокурором Бергом. Кройцман обещает закончить следствие в течение ближайшей недели».

«А если они пошлют кого-то из своих с „посылочкой“? – подумал Исаев. – Что тогда? Они могут. С другой стороны, слишком многие из их банды знают обстоятельства дела. Неважно. Скажут, что мина для Гроса, а взорвут ее в нашем самолете… Нет, положительно я стал склеротиком – ведь нет билетов! Они не успеют послать своего вместе с миной. Ага… Вон идет нечто похожее. Точно… Это от них. И сверточек подходящий. Мина типа „Аква“, их очень любил Шелленберг. Дурашки, я не думал, что они попрут так открыто – совсем, видимо, перепугались. Кому это он всучит? Девушке… Пьяненькая девушка, такая крокодила возьмет, не то что посылочку. Примитивно, конечно, работают, но в данной ситуации беспроигрышно».

Когда объявили посадку на самолет, Исаев медленно поднялся и пошел за пассажирами, не теряя из виду пьяненькую девушку. В автовагончике он протолкался к ней и сказал, заставив себя сыграть запыхавшегося человека:

– Слава богу! Я вас догнал. Вилли сказал, что именно вам он передал посылочку. Он просто не знал, что я тоже лечу с этим рейсом, – и, не дожидаясь ответа, Исаев взял «посылочку» из рук девушки.