Ведьмин ключ

22
18
20
22
24
26
28
30

– Вот сукины дети! – выругался отец, но как-то беззлобно, рад был, что Котька вот он, живой, здоровый.

Едва переступив порог дома, отец весело оповестил:

– Встречай, мать! Снабженец наш вернулся.

Всегда сдержанная на ласку, мать и теперь не выказала радости. Только наладилась было и тут же пропала неумелая улыбка. Одни глаза на парализованном малоподвижном лице потеплели, стали бархатистыми. После пережитой в тридцать третьем году тяжелой голодухи Устинья Егоровна из неуёмной певуньи-плясуньи превратилась в хмурую, замкнутую. И если позже, после крутых лет, и перепадала радость, она, как и теперь, едва налаживала улыбку, но сразу гасила её, будто своей весёлостью боялась навлечь беду и на сейчас и на потом.

Отец стащил с Котьки телогрейку, усадил за стол поближе к печи, потом разделся сам. Мать поставила на столешницу миску овсяной болтушки, рядом на дощечку положила кусочек хлеба. Тяжелого, мокро отсвечивающего по ножевому срезу, совсем без ноздринок.

– Горячая, не обожгись. – Подала ложку и отошла к отцу посмотреть, что там в мешке. Котька принялся за болтушку, съел её, согрелся. Останней корочкой от хлеба прошёлся по миске, собрал клейкую жижицу, сунул корку за щеку. Знал, если сразу не проглотить, а сосать как леденец, можно долго удержать во рту вкус хлеба.

Отец с матерью сидели на лавке, у ног их лежал мешок с мукой и сверху жёлтый кусок сала. Дым от отцовской самокрутки слоился по кухне, лип к окну, подёрнутому морозным узором, сквозь который сквозили налепленные крест-накрест бумажные полоски. Закрестить окна заставили ещё летом на случай военных действий с Японией. Считалось, стёкла от взрывов хоть и полопаются, но не вылетят.

Отец курил, отмахивая дым широкой, в трещинах, ладонью. Работал он плотником. На морозе без рукавиц тесать брёвна несладко, а в них неудобно: топорище юлит, обтёс идёт неровный, а Осип Иванович по плотницкому делу был строг. Ни себе, ни другим халтуры не спускал. Поэтому работал без рукавиц на самой лютой стуже. Задубели руки, их раскололо трещинами, смотреть – всяких чувств лишены, а проведёт ладонью по поделке, любую выбоинку, шероховатинку отметит. С гордостью говаривал: «Деды наши одним топориком Русь обстраивали, артисты в своём деле были. Топор, Костя, он такой инструмент, хоть на что гож – и ворога отвадить, и хоромы сладить». Ложки своим лёгким, звонким вырезывал – глянуть любо-дорого.

От тепла и еды Котьку разморило. Осоловело, будто из тумана, глядел он на синие полоски, наблюдал, как лёд подтаивает, стекает с оконных стёкол на облупленный подоконник, впитывается тряпичной ленточкой и с неё шлёпает каплями в подвешенную на гвозде бутылку. Подумал: ночью польёт через край, полная почти. Снял с гвоздя, понёс к помойному ведру под умывальником. За его кудрявой головой завихрился табачный дым.

– Фёдор-то промышляет кого? – спросил отец, но сам же засомневался. – Нет, однако. Теперь в колхозах мантулят без продыху, некогда ружьишко в руках подержать.

– Сказывал, коз по увалам много, – булькая над ведром из бутылки, ответил Котька. – Картечи просил.

– Картечи можно отлить, свинец есть. – Отец поднял глаза к потолку. – А козы должны быть, куда им деться? Бывало, ветерок потянет, а лист на орешнике сухой, шумит… Вот так, как до тебя на выстрел подходил к имя – не чуют. Сейчас бы самый раз в сопки сбегать, да кто отпустит.

Котька повесил бутылку на место, спросил:

– Нелька где?

– С Катюшей в клуб ушла сестричка, куда ж ещё? – ответила Устинья Егоровна. – Снеси, отец, мучку в кладовку, а сало в ящик, да крышкой накрой. Мышей, холера их возьми, развелось. Хоть бы плашки насторожили, придавили бы.

– Пусть живут, – усмехнулся отец. – Грызть им нечего, тоже бедуют.

Он начал увязывать мешок. Мать трудно поднялась со скамьи, взяла со стола миску, окунула в тазик с тёплой водой.

– Легко мыть стало. Ополоснула – и чистая, ни жиринки, – хмуро пошутила она, пряча посудину в настенный шкафчик. – А ты куда засобирался, Котька? Поздно в клуб-то. Намёрзся, едва отдышался, а уж бежит, как саврасый без узды, – выговаривала она, устраиваясь с прялкой к керосиновой лампе. На затемнённом затылке тускло замерцала алюминиевая гребёнка, воткнутая в худенькую шишку. – На улку выглянуть боязно, пурга.

Котька в пальтишке, купленном перед самой войной, обиженно присел под вешалкой. Отец подмигнул ему, дескать, делать нечего, сиди дома. Он поднял с пола мешок, коленом толкнул дверь – и как растворился в клубах пара, залетевшего в кухню вместе со снегом.

Мать левой рукой пощипывала кудель, в пальцах правой крутилось веретено, стукало о дно подставленной кастрюльки. Устинья Егоровна готовила посылку для фронта. Вязала из овечьей шерсти подшлемники, варежки, носки, сдавала на приёмный пункт, вкладывала в варежку письмецо с кривыми параличными буковками и надеялась – сыновьям достанется её вязание. Сергей со старшим Константином были на фронте с первых выстрелов, от самой границы ломали войну. Письма от них шли не поймёшь из каких мест: литер да номер полевой почты. Гадай, где эта почта. Одно распознавала безошибочно – от кого письмо. Сергеевы – аккуратные, треугольнички чистенькие, на самолёте воюет. Костины – те в мазуте выпачканы, мятые. Понятное дело – танкист старший Константин.