— Не врете?! Вот вы на образа не покрестились… Так скажете, неверующие?
— Конечно. Я вот лично неверующий, — заулыбался Васена, очень гордившийся своим атеизмом.
— А вот и врешь! — Латов прихлопнул по столу ладонью. Стол зашатался, гэбульник отскочил, в глубине дома завозились. — Кто тетку с ведрами пустыми обходил, а?! Не врет он, как же! Сразу вот взял и соврал! Верующий ты, дядя! Язычник, знамо дело!
— Да причем тут Родина, ребята?! — развел руками Акакий. — С ума вы, что ли, посказылись… Родина — это которые в пещере чуть только не штабелями лежат. А кто их убивал — какая же это все Родина?! То изменники Родины, и только.
И Акакий Акакиевич еще долго мотал головой, приговаривая что-то в духе:
— Это же придумают — Родина!
— Позвольте… — Вова с его неформальной логикой, с правильной речью и умением видеть главное просто не мог промолчать, — позвольте… Государству надо же было получить уран?! Вы же не хотите, чтобы Америка нас перегнала?! А кто их убил… докажите!
— Да слышал я… Рассказывают сказки… Демократы всякие… Будто бы там зеки мерли, как мухи. Да ничего они не мерли, там фон совершенно пустяковый. В Карске фон бывает больше.
— Не знаю, как где, — пожал плечами Акакий Акакиевич, — а в этом руднике счетчик Гейгера зашкаливает.
Гэбульник оскорбленно и надолго замолчал. В воздухе повисло напряженное молчание, и Васена повернулся к двери.
— Будет доложено!.. — пискнул было Коля. Васена махнул ему рукой. Но и уходить так просто органически не мог Васена, никак не лежала душа.
— Я думал, Гусю служат казаки… А это же… это же власовцы какие-то!
— Спасибо! Спасибо, уважили! — серьезно сказал Акакий Акакиевич, и опешивший гэбульник прислонился к стене с отвисающей до уровня плеч челюстью.
— Приходиться возиться тут… — подобрав челюсть, стремился закончить Перфильев, влажно и длинно вздохнул, покосился на Михалыча, на Латова и все-таки закончил, — с жидами…
— По национальности я вообще-то фольксдойче, — ласково ответил Михалыч. Впервые он поднял глаза и смотрел непосредственно на гэбульников, а не куда-то на салат. — Это сородичи моего дедушки таких как ты, говно, давили. Правильно делали, между прочим, зря потом каялись. И дедом я горжусь, черт побери! Но уж лучше бы родился я жидом… Не уверен, что был бы хуже, будь у меня дед жидом! И уж точно лучше быть жидом, чем поганой красножопой сукой, продающей собственный народ… это уж точно. Да лучше уж негром родиться, чем политической блядью, сидящей под портретом Дзерджинского, и продающего свою Родину то коммунистам, то американцам. Тут никаких сомнений быть не может.
Михалыч говорил, медленно и улыбался нехорошей, брезгливой улыбкой. От этой улыбки, наверное, от выражения глаз и вспомнилось Фролу Филиппычу почему-то страшное, незабываемое, что он очень хотел бы забыть.
…Столбы дыма там, где утром еще были избы, труп комбата на черном снегу, и возле сельского дощатого забора человек в черной форме, со «шмайссером» на шее. И этот человек перемещает дуло автомата с комбата на Фролку, и лицо у него как раз такое же, как вот сейчас у Михалыча.
Самое ужасное в этой истории была даже не сама смерть. А то что превосходно понял тогда Фролка — вот сейчас его сметут с лица земли, и вовсе не прикончат, не убьют, как своего врага; а именно что сметут, раздавят, уберут, элиминируют… как давят на стенке клопа или иное поганое насекомое.
Тогда Фролке очень повезло — за мгновение до очереди — уже последние лучики побежали от глаз — тот страшный человек в черной форме неожиданно вздрогнул, вытянулся, как струна, и повалился под забор, будто полено. Дорого дал бы Фрол Филиппович, чтоб так же было и с Михалычем. Но Михалыч на удивленье никуда не исчезал, не падал, а смотрел все так же, как и тот. Даже не с ненавистью, если бы! Ах! Как дорого дал бы Фрол Филиппыч за приступ ненависти Михалыча! Как дорого!
…А Михалыч смотрел с бесконечной брезгливостью.