Дочь продолжала трудиться в своих «Карских авиалиниях», Ирина вскоре пошла в школу. Миронов мрачно сидел под портретом обожаемого им «великого вождя», верность которому упрямо хранил, несмотря на все громокипящие изменения и поношения, бравшие начало от блеяния лысого кукурузника.
Владимир Павлович тоже трудился в «Авиалиниях», слушался жену и вел себя хорошо, и в семье Владимиру Павловичу было вполне хорошо, вполне комфортно и уютно. Неуютно стало как раз теперь, после смерти тестя, — именно потому, что он остался старшим мужчиной в семье, и вроде надо было становиться этим самым главой: что-то делать, что-то приказывать, а он понятия не имел, как.
Ревмира Алексеевна от многого избавила мужа, и он был ей очень благодарен. Ревмира Алексеевна деловито приказывала: гроб… памятник… документы… место на кладбище… Владимир Павлович кивал унылой физиономией, готовясь выполнять все, что указано, бежать, куда скажет жена. Наверное, все это и означало быть главой семьи, и Стекляшкин начинал уже думать, что не так все это и ужасно.
И тут опять раздался звонок в дверь. Вошедшие были вежливы… Нет, это мало сказать. Они были приторно вежливы. И вообще они были очень милы — лощеные, опрятные, сыто-лоснящиеся, с идиотски-положительными и одновременно лживыми до невозможности физиономиями. Да, очень милы, но вместе с тем ощущение какой-то опасности, нет, не опасности… Ощущение напряжения, зажатости и страха явственно вошли вместе с ними. Особенно страшен был самый красивый и вальяжный, их главный, с самыми честными, положительными и потому с самыми подлыми глазами.
И конечно же, он мгновенно понял, этот старший, понял, кто здесь главный, в этой комнате, с кем надо вести все переговоры.
— Приносим сочувствие… Не надо ли? Примем участие… За наш, разумеется, счет… — раздавалось вполголоса, веским начальственным баритончиком, и Ревмира Алексеевна, знай себе, кивала головою.
Прошло несколько минут, пока главный перешел к существу дела:
— Необходимо осмотреть документы, оставленные покойником… Наш сотрудник… Вот документик… — Впрочем, остальные давно уже рылись в столе, и документик был проформой. — Мы получили сообщение, что он вел дневник…
— Все документы — в столе.
— Он не рассказывал, что именно записывал в дневник?
— Нет.
— Неужели совсем ничего?!
— Мой отец почти не разговаривал со мной с марта 1987 года. Не верите — спросите кого угодно.
— Ну что вы! Но вот тут такое дело… Мне неудобно даже говорить… Но похоже, здесь не хватает одной папки. Вы уверены, что ни одной из них не брали?
— Да, конечно… А с чего вы взяли, что тут не хватает папки? Отец все хранил такой кипой…
— Вы видели, где он хранил?
— Конечно. Вот в этом ящике, такая стопка старых папок.
— Так где была папка про лагерь? Не помните, сверху или снизу?
— Отец никогда не показывал мне ни одной папки. Он не разговаривал со мной 12 лет, я уже говорила вам.
— Ах да, ах да… не разговаривал. Но вот видите, тут в левом верхнем углу номер. Видите?