Сибирская жуть-6. Дьявольское кольцо

22
18
20
22
24
26
28
30

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые,

Его призвали Всеблагие

Как собеседника на пир.

Старик закрывал глаза… Он буквально видел, как Александр Сергеевич, красочно отводя правую руку, читает вавилонским вельможам на царском пиру, бросает слова в многоплеменное сборище базара, собирает вокруг себя кучки халдейских жрецов. Читает сначала по-русски, потом — в переводе на вавилонский, на арамейский, на египетский.

Трудно просчитать все варианты, как отнеслись бы к этому народы. Но, во всяком случае, эти слова были бы вполне понятны образованным людям того, Древнего, Востока. И были все основания отнести их к своему собственному времени… Но время было очень трудное. Людям всех народов, во всех странах было о чем и о ком думать, было чем заниматься.

Не стоит удивляться, что на всем Востоке решительно никто и решительно ничего не знал о великом, необъятно умном царе Соломоне.

Востоку было не до Соломона, и никого не интересовал его крохотный дикий народец, пасший коз вокруг Мертвого моря.

Ни в одной из бесчисленных летописей всего множества народов и стран Востока, ни в каких анналах, ни в чьих книгах не сохранилось о нем ни малейшего упоминания.

Старик устал и от труда, и от жары; отдуваясь, он откинулся на стуле. Захотелось встать ногами на снег, умыться снегом, принять кожей лица бодрящий морозный поток воздуха. Пока были силы, он уезжал туда, где бывает снег, или забирался высоко в горы, где ледяная вода прыгала по запорошенным снегом камням, а испанцы с серыми лицами буквально лязгали зубами. Последние годы он не мог уже и этого, и были силы только вспоминать: и снег, и родной северный город. Все чаще вспоминалось до боли родное, запретное. Запретное потому, что нет толку рвать душу памятью про набережную Фонтанки или шпиль Петропавловской крепости — как он пастельно сияет в сумерках прозрачной летней ночи.

Принесла случайная молва

Чуждые, ненужные слова…

Летний сад, Фонтанка и Нева.

Вы, слова залетные… куда?

Здесь шумят чужие города,

И чужая радость и беда.

Нет, радость не всегда была чужая. Когда Василий Игнатьевич держал малыша на руках, показывал ему портреты в галерее — это была общая радость. И когда офицеры Франко обнимались, плакали и не стеснялись утирать слезы со щек под виселицей, где дрыгал ногами последний испанский коммунист, — это тоже была общая радость.

И беда была общая, — страшная беда, прогнавшая его из своей страны, заставившая принимать как свои несчастья этой далекой, чересчур жаркой для него страны.

А вот жара и духота, бархатистая угольно-черная тьма ночей так и не стала родной. Удивительно: жену не раздражала эта темнота, ей совершенно не мешала удушливая летняя жара. Старик удивлялся, забывая порой, что жена происходит от совсем другого народа, чем тот, к которому он имел честь принадлежать. Да, именно честь! Старик помнил, сколько дала миру Россия, он гордился тем, что он русский, и никогда не забывал об этом.

Старик всегда помнил и про свой народ, и про свои годы, но порой забывал возраст жены. Сколько ей сейчас: пятьдесят пять? Пятьдесят девять? Он забыл. Интересно, что даже сейчас, когда он почти лишился плоти, воспоминание о жене сразу же будило в душе нежность. Прав, до чего же прав был отец Хосе, священник с глазами ребенка!