Валентайн

22
18
20
22
24
26
28
30

— Тимми Валентайн.

Тимми Валентайн.

Сначала он даже не понимает, что это — его имя. У него было много имен, каждое — лишь на несколько лет. И в этом лесу нет имен. Назвать по имени — значит получить власть над названным.

— Кто ты? — кричит он в темноту. — Что ты сделала с остальными?

Иди ко мне, говорит голос, иди к маме.

Вдалеке гремит гром.

Мальчику страшно. Он не может поверить. Он не может знать страха — откуда?! Страх могут понять только смертные, потому что страх — это тот, кто стоит в тени смерти. Страх — дуновение из забвения. Он давно не знал страха из первых рук — уже столько веков. Он чувствовал только чужой страх, чувствовал его запах: запах феромонального[14] страха, разносимого ветром, источаемого потовыми железами, бьющегося в крови. Страха, который питал его вожделение, как кровь утоляла жажду.

Но теперешний страх — другой. Сейчас в опасности именно он. Кровь у него в венах, застоявшаяся за века смерти, вдруг забурлила — забилась в такт с чужим сердцем. Зачарованный, он шагает из темноты в еще более густую тьму.

Я призываю тебя обратно, Тимми Валентайн, обратно в мир, говорит голос. Можешь звать меня мамой.

— Какой силой ты до меня дотянулась? Каким колдовством держишь меня в своей власти? — говорит мальчик. И все-таки продолжает идти в сердце тьмы.

Темной силой, говорит голос, темным колдовством. И смеется. Я прервала твое путешествие к внутренней гармонии, потому что мне нужна твоя древняя сила, твоя темная харизма. Не сопротивляйся. Тебе меня не одолеть. Ты научился не бояться чеснока, распятий из серебра из людских суеверий. Но я не связываю тебя властью света, я тебя связываю властью тьмы, которая глубже твоей. Я тебя связываю тобой, тысячекратно — тобой.

Его прижимает к дереву в сердце черного леса. Гвозди пропарывают ладони. Его слезы — кровь. Он — один на один со всей болью мира, потому что он сам стал болью мира, и в себе он один. Он распят в черноте.

— Что ты сделала с остальными, с музыкантом и врачевательницей души?

— Они — только тени, — говорит голос. — Ты — единственный настоящий.

— Кто ты? — кричит он силе, которая связывает его; голосу, который идет из пространства за пределами тьмы.

— Называй меня мамой, — отзывается голос. В нем нет иронии, в нем нет смеха.

Он думает: но моя мама — Ночь.

Дети ночи.

Какая дивная у них музыка[15].

Он поет себе, тихо-тихо. Это древняя музыка. Эту песню он выучил давным-давно, неисчислимое время назад, когда он еще был человеком; подслушал ее у какого-то мальчика-пастуха по дороге к Сивилле Куманской — в ее пещеру тумана и вечной ночи. Это первая музыка, первая песня, которую он услышал в жизни, — песня, которая сорвалась, незваная и непрошеная, с его губ, пока он дожидался, когда оракул заговорит. Мелодия диссонирующая и привязчивая, и нетренированный голос мальчика колебался между дорийской и фригийской манерами исполнения — как будто он слышал ее, эту песню, буквально пару мгновений назад и теперь повторял, извлекая склады мелодии буквально из воздуха. Nox est perpetua una dormienda[16].