— Ага.
— Кстати, Пи-Джей, ты загляни по дороге в церковь и набери еще этой святой воды, а дома достань все распятия... я... я вдруг подумал... я был уверен, что я тебе ничего не сделаю, но на меня вдруг нашло...
Он исчез. Не открыл дверцу, не вышел — а просто исчез. Просочился туманом в приоткрытое окно. Вампиры так могут: растекаться туманом и исчезать. Но это не свойство их рода, а скорее умение, которое приобретается с опытом. Чтобы так сделать, надо знать, как это делается. Пи-Джей был уверен, что Терри этого не умел. У него получилось случайно — от беспокойства, от страха, от нетерпения. Терри всегда был таким: вот он весь из себя мистер Мачо, а уже в следующую секунду — ноет и хнычет, чуть ли не сопли глотает, как маленький мальчик.
— Жду тебя у себя, — повторил Пи-Джей, обращаясь к пустому сиденью.
•
Ангел смерти выступает из столба света — рука поднята над головой, палец указывает в небеса. Его лицо бесстрастно, на губах — сладострастная улыбка, мазки наложены так, что его кожа, кажется, излучает шелковистое чувственное сияние, словно вся зацелованная лунным светом. Отсвет падает от воздетого орудия, уже готового опуститься на обреченного апостола. Женщина тянет руки к коленям ангела, умоляет о милосердии; старик смотрит скорбно и мрачно. У левого края, в резком контрасте света и тени — женщина с грустным лицом подпирает рукой подбородок. Ее выражение — странное, непостижимое. Может быть, это благоговение перед мистерией мученичества, а может, ее слегка возбуждает вид крови... или ее возбуждает не кровь, а пленительный ангел. Может быть, он бередит в ней желания — темные и нечестивые. Томление плоти. Ибо дерзкая ухмылка уличного мальчишки на губах ангела, и вызывающая развязность, сквозящая в его позе, и дразнящее vade mecum[51] во взгляде — все это идет от земной, плотской природы; может быть, женщина смущена, что божественный евнух излучает такую призывную чувственность.
Мальчик-вампир слышит ритмичный шорох кисти по холсту. Но вот ритм сбивается, Караваджо на миг прерывает работу и отступает на пару шагов от холста, чтобы полюбоваться на творение рук своих. Комната переливается зыбким мерцающим светом. Свечи и лампы — повсюду. Эрколино отходит от ангельских крыльев, закрепленных на вертикально стоящей металлической раме, на которую он опирался, стоя почти целый час в одной позе.
Окна закрыты тяжелыми шторами, не пропускающими лунный свет. В комнате душно. Все как будто присыпано порошком высохшей краски — даже пылинки, пляшущие в плотном воздухе. Дышать почти нечем, но Караваджо не замечает ничего вокруг, кроме картины и мальчика-вампира.
— Почти готово, — говорит художник и отхлебывает вина из третьей за вечер бутылки. Вино — кислое, и его уксусный запах распространяется по всему замкнутому пространству. — Иди, Эрколино, взгляни на то, как я тебя обессмертил.
— Я и так уже бессмертный.
— Любовь моя, моя смерть, — говорит Караваджо. Он всегда это говорит. Опять и опять. Любовь моя, моя смерть. — Да, ты бессмертный, прелестный мальчик. Ты — бессмертие, воплощенное в смертном теле. Да, это великий грех — быть таким красивым. И я тоже грешен — как я посмел заключить эту божественную красоту в клетку из красок, холста и льняного масла?
Мальчик смеется:
— Меня нельзя заключить в клетку.
Его лицо абсолютно бесстрастно — незапятнанная пустота. Он знает, что видит художник: существо, умопомрачительно чувственное и влекущее и в то же время странно неприступное. Он видит, как взгляд художника медленно опускается с его немигающих глаз на неулыбчивые губы, на еще не оформившуюся мальчишескую мускулатуру, на нечеловечески бледную кожу, на плоский живот, на гладкие, без единого волоска чресла, на белые шрамы от кастрации, на пенис, который уже никогда не узнает эрекции. Глаза Караваджо — красные и воспаленные от постоянного пьянства и бессонных ночей. Сегодня его кровь будет кислой от алкоголя и сладкой от творческого возбуждения. Эрколино чувствует запах крови и уже знает, какой она будет на вкус — как ценитель вина знает, какой будет вкус у напитков с его виноградников и из его погребов.
— О Эрколино, как я хочу обладать твоим телом... и в то же время... почему я не в силах даже попробовать взять тебя?.. Кардинал дель Монте развлекается с мальчиками постоянно. Знаешь, он нанял меня, потому что... я разделяю его вкус... все бездомные мальчики были моими почти за бесценок, достаточно было их накормить... но ты, ты, ты... ты, который пришел сюда по своей воле... не из страха перед кардлинальским гневом, не от голода и не от бедности... я не смею к тебе прикоснуться. Почему я боюсь тебя, мой ангел смерти?
— Я вам уже говорил, сер Караваджо, я не ангел, и я не смерть.
Кровь художника мчится по венам. Да, он слышит ее поток — это как музыка, как ликующее песнопение, как шелест могучих крыльев. Разбуженный голод сродни вожделению. "Мне надо напиться, — думает он. — Я уже столько стою здесь, застыв в одной позе, изображая создание его фантазий — его темного ангела. Я столько раз ему говорил, что я не тот, кем ему хочется, чтобы я был. Со мной так всегда. Я всегда воплощаю мечты и желания людей, иногда — даже смертельные их желания. По-другому они меня просто не воспринимают. Может быть, я вообще не существую сам по себе, а только как воплощение их страстей, их саморазрушительных устремлений, спроецированных вовне. На меня.
О эта музыка! Музыка крови, откликающейся на мой голод; ревущий поток жизненной силы. Да, это голод, — думает мальчик-вампир. — Теперь я весь — только голод. Мне надо напиться. Мне надо".
Караваджо говорит:
— Я готов. Возьми меня, темный ангел моей страсти. Разве ты не за этим пришел ко мне... дабы препроводить меня в ад через боль и экстаз запретного вожделения? Ты уже пил мою кровь... теперь пей мою душу!