Оставляя на красном ковре мокрые следы, я подошел к Маше и протянул ей букет.
– Это тебе.
Она внимательно изучила его и изумленно вскинула подведенные брови:
– Мы что, на кладбище едем?
– Почему это? – не понял я. – В театр. Большой…
– Что ж ты тогда четыре розы даришь?
Неужели эта продавщица мне что-то не то подсунула?
– А сколько нужно?
Маша хмыкнула:
– Ну хотя бы три. Или пять. Или двадцать пять…
Ничего себе! Двадцать пять! Подумать только!
Мадам Еписеева стянула с руки перчатку, ловко выхватила из блестящего целлофана один цветок и сунула остальной букет мне. Странно.
– Подожди, я скоро, – крикнула она и в негнущихся австрийских сапогах побежала к дверям отеля.
Одинокая розочка в ее руках кивала мне головой, будто прощалась.
Я в недоумении стал прохаживаться вдоль стеклянных дверей. К тротуару подъехал длинный автомобиль. Из дверей отеля вышел морщинистый старикашка в длинном шерстяном пальто. За ним выбежал человек в ливрее и пихнул меня локтем:
– Ну чего болтаешься, как маятник в одном месте? Намазано вам здесь, что ли? Не будет тебе баксов, понял?
Я в недоумении отошел. Морщинистый прошествовал мимо меня и сел в лимузин. Человек в ливрее впихнул в багажник желтый чемодан и корзину цветов.
Минут через пять вышла Маша.
– Одну розочку я поставила в раздевалке, – сообщила она. – То-то завтра порадуюсь. Понюхаю и все сразу вспомню…
Я вручил ей оставшийся букет и спросил, что бы могли означать слова ливрейного типа.