Ехали двумя машинами, и Секацкий умилялся комфорту, скорости, количеству и качеству еды и напитков. Хотя геологов как будто тоже баловали, сравнить их обеспеченность с обеспеченностью энкавэдэшников было невозможно. Ехали весело — пятнадцать здоровенных лбов, с оружием, против нескольких жалких шпионов!
— Смерть шпионам! — орали пьяные энкавэдэшники на остановках, шмаляя из ТТ по стволам осин и березок.
По дороге добрались до просеки. Ладно, и по просеке можно ехать, если не жалеть автомобиля. А зачем его жалеть, если государство даст нам новый?! Вперед, товарищи, воюем по-сталински, вперед! По тропинке пришлось идти на своих двоих, но что такое двадцать пять километров, если дорога известна, а впереди коварный враг?!
Да, враг был очень коварным, и самая его коварная штука состояла как раз в том, что никуда не привела эта тропинка. То есть привела, но не в деревню привела, а в болото. Так вот и становилась тропинка все слабее, все нехоженей, вот уже и постепенно заглохла в болотине. То есть было все, что он рассказывал, — все изгибы дороги, все приметы лесного пути. Но только вот деревни не было — ни населенной, ни заброшенной, никакой. Получалось, что и карта врала — по ней должна быть ненаселенная деревня, а ее-то и в помине нет!
Секацкий покрывался холодным потом — вот вернутся, и посадят его на табуретку посреди комнаты те самые, с которыми сейчас он хлещет водку, и спросят его так задушевно: расскажи-ка нам, мил человек, зачем сочинил про ту деревню, ввел в заблуждение доблестные внутренние органы? А что? И не таких спрашивали, и не по таким еще поводам, и очень даже часто бывало, что геолог оказывался вдруг то агентом НТС, утаившим от революционного народа необходимое ему месторождение, то оказывалось, что он вообще недостаточно любит товарища Сталина и стал работать на вражеские разведки и эмигрантские подрывные центры, за что обещаны ему поместья и графский титул, когда враги Советской власти восстановят неограниченную монархию…
Но зря, зря дергался Секацкий, без причины; случай был совсем не тот, а энкавэдэшники сами пребывали в полном смятении духа. Потому что знали они точно — есть деревня! Была населенная до 1933 года, а потом население деревни вывезли «в район» за уклонение от коллективизации, и стала деревня ненаселенная. Но вроде бы сама-то деревня, дома и коровники, должны остаться! Не может быть, чтобы ее не было, деревни! А ее вот как раз и не было, и Секацкий был не виноват. Потом даже на самолете сделали спецвылет над деревней и тоже ее не нашли — внизу болото и болото, безо всяких признаков деревни.
Секацкого потом еще много раз допрашивали, дергали по самым разным поводам, и у него сложилось впечатление, что хотят его поймать на противоречиях. Вдруг он через месяц, в ноябре, уже забудет, как врал в октябре, и можно будет его замести. Но, может быть, Секацкий уж очень боялся и видел в действиях энкавэдэшников то, чего они и не думали затевать.
И только один раз Секацкий чуть не попался: когда пожилой, умный следователь Порфирьев долго пил с Секацким чай, почти весь вечер, а потом задушевно так сказал:
— Ну, а теперь давай-ка все рассказывай, все, что в этой деревне было на самом деле!
И такой он был свойский, мягкий, уютный за чайком, так они хорошо говорили, что Секацкий чуть было не рассказал про людей-медведей. Трудно сказать, чем бы это обернулось для Секацкого, но он все-таки вовремя вспомнил, с кем разговаривает, какой на дворе стоит год и что нечего нести всякую клерикальную и мистическую чепуху, развращать революционный народ сказками про то, чего не бывает на свете.
И, сделав дурацкую рожу, Секацкий развел руками:
— Да все я рассказал уже, Порфирьев!
И Порфирьев мягко усмехнулся, не стал нажимать… Но Секацкий видел — не поверил. И уже после войны, в конце пятидесятых, когда Порфирьев давно был на пенсии и уже плохо ходил, Секацкий — уже доктором наук, лауреатом всяких премий, как-то сидел с ним на лавочке, вспоминал минувшие дни. И Порфирьев, распадавшийся физически, но сохранивший полнейшую трезвость ума, спокойно воспринявший и XX съезд, и доклад Хрущева; Порфирьев, которому оставалось прожить считанные месяцы, задумчиво сказал тогда Секацкому:
— Дорого бы я дал, чтобы знать — с чем вы все-таки тогда столкнулись, в той деревне…
И вновь Секацкий не решился, повторил свою версию двадцатилетней давности. Порфирьев рисовал тросточкой в пыли узоры, не поднимая лица, усмехался…
— А вот теперь скажи, Андрюша, нормальный я?
— Нормальный… Да, вы вполне нормальный, это совершенно точно!
— А коли я вполне нормальный, что это было со мной? Что думаешь?
И я честно ответил:
— Не знаю… Не знаю, но я верю, что все это и правда было.