Монах

22
18
20
22
24
26
28
30

Паж вздрогнул и оглянулся. Он покраснел, бросился к столу, схватил исписанный лист и в смущении спрятал его.

— Ах, ваша светлость! А я и не знал, что вы тут. Могу ли я вам чем-нибудь услужить? Люка уже лег спать.

— Я последую его примеру, после того как скажу тебе свое мнение о твоих стихах.

— Моих стихах, ваша светлость?

— Да-да! Я уверен, что ты тут сочинял стихи! Ведь только это могло помешать тебе лечь. Где они, Теодор? Мне хочется прочесть твои вирши.

Щеки Теодора стали совсем багровыми. Ему не терпелось показать свое творение, но прежде он хотел, чтобы на этом настояли.

— Право, ваша светлость, они недостойны вашего внимания.

— Как? Стихи, которые ты только что объявил превосходными? Нет-нет, дай посмотреть, совпадут ли наши мнения. Обещаю, ты найдешь во мне снисходительного критика.

Мальчик достал лист с нарочитой неохотой, но радость, заблестевшая в его темных выразительных глазах, выдала его юное тщеславие. Маркиз улыбнулся, наблюдая движения души, еще не научившейся успешно прятать свои чувства. Он расположился на диване, и Теодор, на лице которого надежда боролась с опасениями, приготовился в тревоге ждать, когда маркиз окончит чтение следующих строк:

ЛЮБОВЬ И СТАРОСТЬ Выл ветер, ночь была черна. Угрюм, у очага без сна Сидел, согбен, старик Анакреон. Вдруг хижины открылась дверь. Кого же видит он теперь? Приветствует его с улыбкой Купидон. «Как? Это ты? — вскричал старик, И краска гнева в тот же миг Сменила желчь морщинистых ланит. — Иль вздумал ты огонь любви Зажечь в хладеющей крови? От жала стрел твоих мне старость верный щит. Зачем пришел ты в сей приют? Здесь смех и ласки не живут. Долины эти негой не манят. Здесь слышен только ветра вой. Здесь правит Старость, деспот злой. Мой пуст цветник, а в сердце вечный хлад. Прочь! С луком улетай скорей В беседку между роз, лилей. Ждет не дождется друга дева там. Пронзи Дамону сердце ты И Хлое сладкие мечты Навей, крыло свое прижав к ее устам. Там ты резвись, там ты играй! Оставь холодный этот край! Не властен ты над сединой моей. О, скольких слез в расцвете лет И вздохов стоил мне твой гнет! Обманщик, не страшусь теперь твоих сетей. Прочь с глаз моих! Мой мирный кров Не место для коварных ков! Изведал хитрость я твою и ложь. Твои улыбки я презрел, Но острых опасаюсь стрел. Лети же прочь! Здесь жертвы вновь ты не найдешь». «Ты глуп стал в старости, — изрек, Нахмурясь, оскорбленный бог. — Коль мне слова такие говоришь! Я ж все равно тебя люблю, Хоть дружбу ты отверг мою И радости прошедших дней теперь бранишь. Одна пренебрегла тобой! Но прочих нимф влюбленных рой Ужель про Юлию забыть не дал? О Человек! Ты вечно так! Сто милостей теое пустяк, За промай же один шшвтгоднять скандал. Кто был с тобой у речки той, Где Лесбия купалась в зной? Кто известил, что Дафну сон сморил? На помощь Тирса стала звать, Кто научил ее обнять? Любовь, Анакреон изменник! Иль забыл? Ты «милый мальчик» звал меня, «Мое блаженство», «светоч дня». Не можешь без меня, ты клялся, жить. Меня ты нянчил, целовал. Когда же чашу наливал, Подслащивал вино, мне дав глоток испить. Ужель возврата нет тем дням? И суждена разлука нам? К тебе не буду в сердце возвращен? Но нет! Напрасен этот страх! Твой взор, улыбка на устах Мне говорят, что мил тебе я и прощен. Любим, обласкан, вновь могу С тобой резвиться на лугу, Уставши, на груди твоей усну. Согреет сердце факел мой, Сражусь я за тебя с Зимой, Вновь приведу сюда я Младость и Весну!» Тут мальчик, развернув крыло, Златое выдернул перо И протянул поэту этот дар. Анакреон перо берет, И грез прекрасных хоровод Предстал его глазам, и сердце полнит жар. А в хижине светло как днем. Пылает грудь любви огнем. Магическую лиру он берет. По струнам, столько лет немым, Проводит перышком златым, Могуществу Любви поэт хвалу поет. Услышав имя это, лес Стряхнул снега. Гремит окрест, Ломаясь, лед. Зима бежала прочь. Зазеленел земли покров, Зефиры веют средь цветов, И солнце льет лучи, прогнав надолго ночь. Сильваны, фавны туг как тут, И нимфы к хижине бегут, Покорствуя призыву дивных струн. И сладкозвучного певца Готовы слушать без конца. Сгорают от любви и мнят — он снова юн. А непоседа Купидон Порхает, точно сам влюблен. То тронет пальцем звонкую струну, То поцелуем песнь прервет, К груди певца на миг прильнет Иль розами его украсит седину. Тут рек поэт: «У алтаря Любви служу отныне я. О помощи просить не стану вновь Ни Феба, ни богов иных. Тебе, о Купидон, мой стих. Владеет лирою моей одна Любовь. И не вернусь я к давним дням, Когда героям и царям Хвалы я пел и звал их на войну. Теперь я о царях молчу, Героев славить не хочу, Отныне лира будет петь любовь одну».

Маркиз вернул лист, ободряюще улыбнувшись.

— Твое стихотворение мне весьма понравилось, — сказал он. — Однако значение моему мнению тебе придавать не следует. В стихах я плохой судья, ибо за всю жизнь сотворил лишь шесть строчек, и они произвели столь злосчастное впечатление, что я твердо решил ими и ограничиться. Однако я отвлекся. Намеревался же я сказать, что найти занятие хуже стихоплетства ты не мог бы. Автор, хорош он, или плох, или как раз посередине, — это зверь, на которого охотятся все, кому не лень. Пусть не все способны писать книги, но все почитают себя способными судить о них. Плохое сочинение несет кару в себе самом, вызывая пренебрежение и насмешки. А хорошее возбуждает зависть и обрекает своего создателя на тысячу унижений. Он становится жертвой пристрастной и зложелательной критики. Этот бранит композицию, тот стиль, третий — мысли, в нем заключенные; те же, кому не удается обнаружить недостатки в книге, принимаются поносить автора. Они ревностно доискиваются до самых ничтожных обстоятельств, которые могут сделать предметом насмешек его характер или поведение, и стремятся ранить человека, раз уж не могут повредить писателю. Короче говоря выступить на поприще литературы — значит добровольно подставить себя стрелам пренебрежения, насмешек, зависти и разочарования. Пишешь ли ты хорошо или дурно, не сомневайся, что клевет тебе не избежать. Собственно говоря, в этом обстоятельстве начинающий автор обретает главное свое утешение. Он вспоминает, как часто Лопе де Вега и Кальдерон подвергались гонениям злобных и завистливых критиков, а потому скромно верит, будто и ему выпала та же судьба. Однако я понимаю, что все мои мудрые поучения ты пропускаешь мимо ушей. Сочинительство — это мания, победить которую никакими доводами невозможно. И мне так же не по силам убедить тебя не писать, как тебе меня — не любить. Однако, если уж ты должен время от времени поддаваться пиитической лихорадке, будь, во всяком случае, осмотрителен и показывай свои стихи лишь тем, чье расположение к тебе снищет им одобрение.

— Так вы, ваша светлость, не находите эти строки хотя бы сносными? — спросил Теодор со смиренным и огорченным видом.

— Ты меня не понял. Как я уже сказал, мне они весьма понравились, но мое расположение к тебе делает меня пристрастным, а другие, возможно, будут судить их гораздо строже. Должен заметить, однако, что даже моя слабость к тебе не ослепляет меня настолько, чтобы я не заметил кое-какие недостатки. Например, ты ужасно путаешься в метафорах и более склонен полагаться на слова, чем на смысл. Некоторые строки явно написаны только для рифмы, а почти все лучшие мысли заимствованы у других поэтов, хотя сам ты мог и не заметить кражи. Все эти недостатки иногда неизбежны в длинной поэме, но короткое стихотворение должно быть правильным и безупречным.

— Все это верно, сеньор, но заметьте, я пишу лишь ради собственного удовольствия.

— Тем менее простительны недостатки в твоих стихах. Небрежности можно спустить тем, кто работает за деньги, кто обязан завершить такой-то заказ к такому-то сроку и кому платят за количество, а не за качество ими написанного. Но тем, кого авторами сделала не нужда, кто пишет лишь для славы и имеет досуг отделывать свои творения, извинить недостатки невозможно, и они заслуживают острейших критических стрел.

Маркиз поднялся с дивана. Лицо пажа приняло выражение унылой грусти, и его господин это заметил.

— Однако, — добавил он с улыбкой, — мне кажется, этих строк тебе стыдиться нечего. Стих у тебя легкий и слух как будто верный. Читая твое стихотворение, я получил немалое удовольствие и, если это не составит большого затруднения, буду тебе весьма обязан за список.

Лицо Теодора сразу прояснилось. Он не заметил полуласковой, полуиронической улыбки, которая сопровождала эту просьбу, и с восторгом обещал перебелить стихи для маркиза. Тот удалился к себе в спальню, посмеиваясь над тем, с какой быстротой утешили тщеславие Теодора его последние слова. Он бросился на свое ложе, и вскоре им овладел сон, рисуя ему самые чудесные картины его счастья с Агнесой.

Вернувшись во дворец де Медина, Лоренцо тотчас спросил, нет ли для него писем. Ему принесли четыре, но того, которого он ждал, между ними не оказалось. Леонелла не сумела написать ему в тот же вечер. Однако в своем нетерпении покорить сердце дона Кристобаля, которое, льстила она себя мыслью, уже почти ей принадлежало, тетка Антонии не могла допустить, чтобы он хотя бы еще день пребывал в неведении, где ее искать. Вернувшись из церкви, она с ликованием поведала сестре, как внимателен к ней был красавец кавалер и как его спутник взялся ходатайствовать за Антонию перед маркизом де лас Систернасом. Эльвира выслушала этот рассказ с совсем иным чувством, попеняла сестре за неосмотрительность, с какой она доверила ее историю совершенно незнакомому человеку, и выразила опасение, как бы этот необдуманный шаг не настроил маркиза против нее. Однако главное свое опасение она скрыла от сестры. С тревогой она заметила, как при упоминании Лоренцо по лицу ее дочери разлился жаркий румянец. Робкая Антония не осмеливалась произнести его имя, но, сама не зная почему, смутилась, когда разговор зашел о нем, и попыталась перевести его на Амбросио. Эльвира заметила чувства, волнующие ее юную грудь, и потребовала, чтобы Леонелла нарушила обещание, которое дала кавалерам. Вздох, вырвавшийся при этих словах у Антонии, утвердил осторожную мать в этом решении.

Однако Леонелла и не думала подчиниться ему. Она не сомневалась, что его породила зависть, что ее сестра боится, как бы ей не достался знатный супруг. Никому ничего не сказав, она при первом удобном случае отправила Лоренцо следующее послание, которое ему подали, едва он открыл глаза: