Монах

22
18
20
22
24
26
28
30

— Меня восхищает ваша дочерняя привязанность, — сказал аббат. — Она показывает, сколь превосходна и чувствительна ваша натура. Она сулит сокровища тому, кому Небесами назначено стать предметом вашей привязанности. Грудь, способная одаривать подобным чувством родительницу, чем не одарит она возлюбленного! Или, быть может, уже одарила? Ответьте мне, прелестная дочь моя, знаете ли вы, что такое любить? Ответьте мне искренне, забыв о моем одеянии, видя во мне только друга.

— Что такое любить? — повторила Антония. — О да! Разумеется. Я любила многих, очень многих.

— Я говорил о другом. О любви, которую можно питать лишь к одному. Или вы никогда не встречали мужчины, которого хотели бы назвать своим мужем?

— О! Нет, никогда.

Она сказала неправду, но сознательной ложью это не было: она просто не понимала природы своего чувства к Лоренцо, а так как после его первого визита к Эльвире они не виделись, с каждым днем его образ слабел в ее памяти. К тому же она думала о муже со всем ужасом юной девственницы и ответила отрицательно на вопрос монаха без малейшего колебания.

— И вы не томитесь желанием увидеть этого мужчину, Антония? Не ощущаете пустоты в сердце, которую ищете заполнить? Не вздыхаете из-за разлуки с кем-то дорогим вам, хотя вы не знаете, кто он? Не замечаете, что прежде приятное вас более не прельщает? Что тысяча новых желаний, новых мыслей, новых чувств переполняет вашу грудь — таких, что их невозможно описать? Или, пока вы воспламеняете все сердца, ваше собственное остается бесчувственным и холодным? Возможно ли это? О нет! Этот томный взгляд, краснеющие ланиты, чарующая томная грусть, порой одевающая ваши черты, — все это опровергает ваши слова. Вы любите, Антония, и от меня вам этого не скрыть!

— Отче, вы меня изумляете! Что такое эта любовь, о которой вы говорите? Мне неведома ее природа, и если бы я ее испытывала, то почему бы мне ее скрывать?

— Разве, Антония, вы никогда не встречали мужчины, который с первого взгляда показался бы вам тем, кого вы давно искали? Чей облик сразу показался бы вам знакомым? Чей голос пленял бы вас, успокаивал, проникал бы в самую вашу душу? Чье присутствие вас радовало бы, чье отсутствие огорчало? Кому открывалось бы ваше сердце, на чьей груди вы с доверием излили бы все свои заботы? Ужели вы ничего подобного не чувствовали, Антония?

— Конечно, чувствовала. В первый раз, когда я вас увидела, я все это почувствовала.

Амбросио вздрогнул. Он не решался поверить своим ушам.

— Меня, Антония? — вскричал он, его глаза заблестели восторгом и нетерпением, и, схватив ее руку, он страстно прижал ее к губам. — Меня, Антония? Ты испытывала ко мне все эти чувства?

— Даже с еще большей силой, чем вы описали. В тот миг, когда я вас увидела, я почувствовала такую радость, такой интерес! С таким нетерпением ждала услышать ваш голос, а когда услышала, он показался таким чудесным! Он говорил со мной на языке неведомом! Мнилось, он рассказывал мне обо всем том, о чем я хотела услышать. Казалось, я знаю вас долго-долго и у меня есть право на вашу дружбу, ваш совет, вашу защиту! Когда вы ушли, я заплакала и думала только о том, когда увижу вас снова.

— Антония! Моя пленительная Антония! — вскричал монах, прижимая ее к груди. — Могу ли я поверить своим чувствам? Повтори же, милая моя девочка! Скажи еще раз, что любишь меня, любишь искренне и нежно!

— О да! Кроме матушки, в мире нет никого мне дороже!

После столь откровенного признания Амбросио утратил над собой власть. Обезумев от желания, он сжал в объятиях краснеющую, трепещущую девушку и алчно прижал губы к ее губам, всасывая ее душистое дыхание, дерзкой рукой посягая на сокровища ее груди, обвивая вокруг себя ее мягкие, гибкие члены. Застигнутая врасплох, испуганная девушка, не понимая, что происходит, от неожиданности лишилась было сил к сопротивлению. Но затем, опомнившись, начала вырываться из его объятий.

— Отче… Амбросио… — кричала она. — Отпустите меня во имя Бога!

Но сладострастный монах не слушал ее молений и не только не ослабил объятий, но предпринял еще большие вольности. Антония просила, плакала и вырывалась. Вне себя от страха сама не зная перед чем, она напрягла все силы, чтобы оттолкнуть монаха, и готова была уже звать на помощь, как вдруг дверь распахнулась. Амбросио с трудом, но опомнился, отпустил свою жертву и поспешно поднялся с дивана. Антония с радостным криком бросилась к двери и очутилась в объятиях матери.

Эльвиру встревожили некоторые речи аббата, которые Антония в невинном неведении пересказывала ей, и она решила проверить справедливость своих подозрений. Она достаточно хорошо знала людей, чтобы всеми восхваляемая добродетельность монаха ее не ослепила. Ей припомнились некоторые пустячные обстоятельства, которые, вместе взятые, казалось, оправдывали ее страхи. Его частые посещения, которые, насколько она могла судить, ограничивались только ее домом, его видимое волнение, когда она заговаривала об Антонии, его цветущие, полнокровные лета, а главное, его опасная философия, о которой она узнавала от Антонии и которая не согласовывалась с тем, что он говорил в ее присутствии, — все это внушило ей сомнения в чистоте его дружбы. Поэтому она решила в следующий же раз, когда он останется наедине с Антонией, застать его врасплох. План ее удался. Правда, когда она вошла в комнату, он уже оставил свою жертву, но беспорядок в одежде ее дочери, стыд и смятение на лице монаха неопровержимо показывали, что подозрения ее более чем оправдались. Однако она была слишком осторожна, чтобы выдать их. Разоблачить монаха, полагала она, было бы нелегким делом, так как от него все без ума, а у нее нет влиятельных друзей. Нажить такого опасного врага она тоже не хотела и потому, сделав вид, будто не замечает его растерянности, спокойно опустилась на диван, сочинила какую-то правдоподобную причину, почему она покинула свою спальню, и с притворной невозмутимостью заговорила о разных пустяках.

Успокоенный ее поведением, монах несколько оправился и старался отвечать Эльвире как ни в чем не бывало, но искусство притворства было ему еще внове, и он опасался, что выглядит растерянным и неловким. Вскоре он прервал беседу и поднялся, прощаясь. Какова же была его злость, когда Эльвира самым учтивым образом сказала ему, что совершенно здорова и не чувствует себя вправе долее лишать его общества тех, кому оно может быть нужнее. Она заверила его в вечной своей благодарности за облегчение, которое во время болезни ей приносили его присутствие и наставления, и посетовала, что ее домашние дела, не говоря уж о миллионах обязанностей, которые накладывает на него сан, в будущем лишат ее радости его посещений. Хотя сказано все это было любезнейшим образом, намек был очевиден. Тем не менее он было приготовился возражать, но выразительный взгляд Эльвиры принудил его промолчать. Он не осмелился возразить ей, как собирался, что посещения ее дома ему вовсе не в тягость, — этот взгляд убедил его, что он разоблачен. А потому он принял ее слова молча, торопливо простился и вернулся в монастырь с сердцем, полным ярости и стыда, горечи и разочарования.

Антония, когда он ушел, почувствовала облегчение, хотя это не помешало ей искренне посетовать, что больше она его никогда не увидит. Эльвира тоже втайне опечалилась; мысль, что он им друг, приносила ей столько радости, что она не могла не посожалеть о необходимости изменить мнение о нем. Но она настолько свыклась с зыбкостью дружбы в этом мире, что новое разочарование недолго причиняло ей боль, и она попыталась дать понять своей дочери, какой опасности та подвергалась. Но говорить она могла только обиняками, чтобы, снимая с ее глаз повязку неведения, не сорвать и покрывало невинности. Поэтому она удовлетворилась тем, что напомнила Антонии об осмотрительности и строго приказала никогда не принимать аббата наедине, если он все-таки и впредь будет их навещать. Антония обещала помнить о ее наставлениях.