— Серьезное, — ответил Степан. — Чувствую, Олег, что очень серьезное, хотя и не знаю точно, что может произойти. Ребята ничего не знают про рацию; ты молчи. В случае чего — обращайся прямо ко мне, товарищей не волнуй, им надо отдохнуть. Пошли в палатку.
И Степан Зверев взял за плечо Вахлакова, который преданно смотрел в смуглое и тревожное лицо разведчика. В глубине души каждый молил о том, чтобы все прошло спокойно и быстрее наступило утро, взошло бы солнце, развеяло своими теплыми лучами страхи и ужасы здешних мест. А у палатки ярко полыхал большой костер, бросая отсветы огня на снежное покрывало; трещали сучья и ветки, сыпались искры от хвойных иголок, которые чернели и скручивались в пламени.
Ермамет мрачно смотрел на диск заходящего солнца. Рядом стояла Тайча, низко надвинув капюшон малицы; ее раскосые глаза тоже были устремлены на закат. В двух небольших фигурках манси воплотились тоска и печаль, покорность силам природы, могуществу древних жестоких богов, которым не может противостоять ни один смертный человек, даже шаман. Они стояли и смотрели на кромку неба, как сотни лет назад смотрели их предки из загадочного народа Югры, взявшегося невесть откуда в этих суровых краях. Ермамет тихонько ныл старый напев, которым еще мать давным-давно укачивала его на ночь; все его сухое тело чуть заметно раскачивалось в такт однообразной мелодии. Тайча тихонько тронула мужа за плечо:
— Идем в избу, Ермамет. Скоро станет темно, лучше нам закрыть двери. Пойдем в избу.
Ермамет вздохнул тяжело, как старик, и покорно пошел с женой в свой неказистый дом, лег на лавку поверх шкур, уставился в закопченный потолок. Сердце его томительно сжималось в предчувствии, а голоса из нижнего мира не давали покоя. Многое, многое говорили голоса, пугали и грозили, шептали и кричали, только сердце шамана и без того было переполнено горечью. Казалось, плюнь Ермамет — и прожжет лавку горькая слюна. Тайча тихонько ткала крапивные волокна, намотанные на прялку, в свете лучины пук волокон отбрасывал на бревенчатые стены страшные тени, косматые и шевелящиеся. Почерневший бубен тихонько позвякивал под лавкой, то ли от неслышного сквозняка, то ли от движений неживых душ, шныряющих по избе, словно крысы.
Душу Тайчи тоже сжимала рука страха и тревоги, и ее сердце билось отчаянно в предчувствии надвигающейся трагедии. Но она женщина, ей положено страдать и терпеть, привыкать к смерти, хоронить умерших, приносить жертвы богам. Тайча достала три литых колокольчика, медных, звонких, принялась тереть их пучком крапивного волокна, возвращая золотистый блеск и яркость. Колокольчики мелодично звенели в ее проворных смуглых руках, светлые зайчики забегали по стенам избы, чуть веселее стало на сердце. Ермамет глядел теперь не на черный потолок, а на веселые колокольцы, от которых повеяло надеждой и смутным весельем души. Ничего, ничего, может, еще пригодятся эти волшебные колокольчики, заботливо спрятанные на черный день, который вот, гляди, и наступил. Может, еще и настанут светлые дни для молодого шамана Ермамета, победителя страшных духов и злых болезней. Еще придет на зов батюшка-медведь, понесет Ермамета на сильной широкой спине к красивым горам, к фиолетовым рекам мира мертвых… Тайча негромко охнула, схватилась за живот:
— Что с тобой, Тайча? — удивился и испугался шаман, приподнявшись.
— Рыба бьется! — улыбнулась Тайча. — Плещет хвостом в моем животе.
— Какая рыба? — еще больше удивился Ермамет. — Может, ты разум потеряла, жена?
— Маленький манси шевелится в брюхе у меня! — засмеялась жена в голос. — Ребенок у нас будет, скоро народится, а ты и не знал. Я тебе хотела сказать, да недосуг тебе было. Теперь вот говорю.
Ермамет ни жив, ни мертв встал с лавки, улыбается во весь рот, блестят белые-белые зубы. Ребенок будет у него; благословили боги его союз с красивой Тайчой. Мало рождается у манси детей, хилые дети, что появляются на свет, гибнут скоро от болезней и недоедания. Только такого не будет с ребенком шамана; он постарается защитить свое потомство, своего малыша, как только сможет. Ермамет подошел к жене, обнял ее, потерся щекой о смуглую щеку Тайчи; хорошо стало жить шаману. В животе у жены завязался плод; вот уже шевелится он, бьет крошечными руками и ногами, плавает в околоплодных водах, словно таймень в реке.
За подслеповатыми оконцами разлилась тьма зимней ночи, двери накрепко запер шаман, отгородившись от страхов и ужасов внешнего мира, а в теплом пространстве утлого жилища пахло крепко выдубленными шкурами, горящей лучиной и вяленой рыбой; пахло самым лучшим и приятным: человеческой жизнью со всеми ее маленькими радостями и никчемными страданиями, и ничего лучше во всем мире не было этого запаха. И ночью Ермамет лег с женой на лавку, прижался к ней всем телом и стал в полузабытьи слушать дыхание беременной Тайчи, испытывая прежде незнакомое чувство: грусть и радость, восторг и страх, нежность и страдание — одновременно.
А в избе охотницы-манси тоже дивные творились дела. Целый день Толик Углов помогал бабе по хозяйству, стремясь оправдать свое присутствие в ее доме, ведь идти одному к станции, добираться до Вижая, оттуда — до Ивделя он хоть и хотел всей душой, но смертельно боялся. Толик решил во что бы то ни стало остаться в доме одинокой охотницы, и даже окружавшие ее избу страшные, покинутые хозяевами жилища не так пугали студента, как перспектива снова оказаться одному в молчаливом и пустынном лесу, идти по визжащему под лыжами снегу, боясь, что пугливое сердце вот-вот разорвется от ужаса, когда из-за фиолетового в лучах зимнего солнца ствола сосны выйдет вдруг мертвец с оплывшим, разложившимся лицом, с лоскутьями слезшей кожи, поглядит пустыми глазницами и снова спрячется за толстое дерево. Нет, Толик ни за что не уйдет отсюда, из этой тесной и вонючей избы, от этой уродливой, но живой женщины в отрепьях, которые привыкшему Толику уже не казались такими отвратительными. Кроме того, в работе, пиля дрова, орудуя колуном, складывая поленницу, нося воду из колодца, обливаясь молодым здоровым потом, Толик забывал о своих мрачных предчувствиях и видениях.
Баба между тем варила обед, бухнув в объемистый чугунок побольше сушеной рыбы, заправив примитивный суп громадным количеством пшена, мешала варево деревянной ложкой. Аромат еды казался божественным, а с серым ноздреватым хлебом, посыпанным крупной солью, с половиной разрезанной, перламутровой на срезе луковицы и сам суп приобрел неземной вкус. Толик громко чавкал, орудуя грубой ложкой, а хозяйка чавкала еще громче, и оба были вполне довольны друг другом. В печке трещал огонь, распространяя тепло, со лба студента стекали крупные капли пота и капали в тарелку, что, впрочем, отнюдь не беспокоило едоков. Днем ночные страхи развеялись, а физический труд немало способствовал этому.
Хозяйка собирала посуду, а Толик неожиданно стал рассказывать про себя, про свою семью, про родителей, которых он все же очень любил, хотя иногда и переживал из-за их пьянства. Манси пыхтела, сочувственно бормотала что-то, разводя руками, так что Толик вскоре раскрыл ей всю свою душу, поведал все маленькие секреты и начал пересказывать содержание любимых фильмов и книг. Хозяйка села на лавку, поверх вонючих шкур, пристально впилась в лицо Толика, размахивающего руками в азарте пересказа книг обожаемого Александра Беляева. Особенное впечатление на охотницу произвел рассказ об отрезанной голове профессора Доуэля.
— Эх, горе, беда… — лепетала баба, вслушиваясь в страстное повествование Углова, изображавшего коварного недруга головы профессора Керна. — Горе, несчастье какое…
В сущности, за всю жизнь никто никогда не слушал Углова с таким вниманием. Толик везде и всюду был на вторых ролях; это ему приходилось слушать других, а самому все больше поддакивать и помалкивать. В отношениях с Русланом Семихатко главным персонажем был, безусловно, Руслан, говорливый, активный, подвижный, выдумщик и фантазер. Толику едва удавалось вставить словечко-другое в бурную речь своего друга, который шутил над тихим Толиком и часто выставлял его на посмешище перед другими, делая мишенью своих шуток. А неряшливая манси с детским неослабевающим вниманием слушает увлекательные рассказы студента, бормоча что-то одобрительное и негодующее.
До самого позднего вечера Углов все говорил и говорил, психологическая связь между ним и охотницей становилась все крепче, так что с первыми красными лучами заходящего солнца, проникшими в слепое оконце, в груди Толика возникло странное чувство близости и даже любви к этой плосколицей коротконогой женщине с неглупыми раскосыми глазами, хлебающей чай из жестяной кружки. Рассказы из области научной фантастики отвлекли Толика от напряженной и пугающей реальности, окружавшей его.
— Голову-то отрезали и наши шаманы… — вздохнув, поведала манси Толику. — Чего не отрезать, коли боги ждут. Отрезанная голова очень нравится богам. Когда черная лихорадка найдет на деревню, когда олени начнут дохнуть или охоты нет — тогда шаманы отрезали голову. И точно, бывало, говорила голова про будущее, если отрезать ее правильно. Но это только шаманы умеют. Голова может немножко жить без тела; вот, курицу режешь, а она без головы бегает, а в голове в это время глаза смотрят, моргают. Потому что душа живет в самой голове.
Глубокомысленные рассказы охотницы касались шаманских жертвоприношений, которые она наблюдала с детства.