— Ну, хорошо, — сказал я, — если так, садитесь и начинайте свой рассказ.
Он снова стал лицом к камину и, толкнув ногою полено, с минуту глядел в огонь. Потом обратился к нам:
— Начать так сразу я не могу. Придется посылать в город.
Все единодушно запротестовали; посыпался град упреков, и тогда Дуглас, видимо, поглощенный своими мыслями, объяснил нам:
— Все это записано, а рукопись заперта в столе, и уже много лет к ней никто не прикасался. Надо написать моему доверенному и послать ему ключ: он достанет пакет и пришлет сюда.
Казалось, ко мне в особенности он обращался с этими словами, словно умоляя оказать ему помощь в его колебаниях. Он разбил лед, нараставший в течение многих зим; очевидно, у него были свои причины молчать так долго. Остальным не хотелось откладывать чтение, но меня пленили именно его колебания. Я уговорил Дугласа послать письмо с первой же почтой и прочесть нам рассказ как можно скорее. Потом я спросил его, не из личного ли опыта взял он такой случай. На что он немедленно ответил:
— О нет, слава богу, нет!
— Но рассказ ваш? Это вы его написали?
— Мое тут только впечатление. Оно заключено вот здесь. — И он прижал руку к груди. — Я не в силах его забыть.
— Так, значит, ваш манускрипт…
— Написан старыми, выцветшими чернилами и самым изящным почерком. — Он снова помедлил. — Женским почерком. Прошло уже двадцать лет, как она умерла. А перед смертью прислала мне эту рукопись.
Теперь все слушали Дугласа, и, разумеется, нашелся среди нас некий остроумец, охотник отпускать шуточки или, по крайней мере, делать намеки. Дуглас принял намек без улыбки, однако и без раздражения.
— Это была очаровательная особа, но старше меня десятью годами. Гувернантка моей сестры, — спокойно ответил он. — Самая прелестная из женщин ее профессии, она была бы достойна самого высокого положения в обществе. Все это дело давнее, а эпизод, ею описанный, происходил еще того раньше. Я учился тогда в Оксфорде, в Тринити-колледже, и застал ее у нас в доме, приехав на летние каникулы. В тот год стояло прекрасное лето, я редко уезжал из дому, и в ее свободные часы мы гуляли в парке и беседовали — меня поражал ее незаурядный ум и утонченность. Да-да, не ухмыляйтесь: мне она чрезвычайно нравилась, и я до сих пор счастлив тем, что и я тоже нравился ей. Если б этого не было, она бы мне ничего не рассказала. Никому другому она ничего не рассказывала. Я это знал не только от нее, но чувствовал и сам. Уверен, что она не говорила больше никому — это было ясно. Вы и сами в этом убедитесь, когда я прочту вам ее рассказ.
— Потому, что эта история такая жуткая?
Он пристально смотрел на меня.
— Вы сами в этом убедитесь, — повторил он, — вы это поймете.
Я смотрел на него так же пристально.
— Понимаю. Она была влюблена?
Тут он впервые улыбнулся.
— Вы очень проницательны. Да, она влюбилась. То есть еще до этого. Ее тайну раскрыли; ей невозможно было рассказывать без того, чтобы ее влюбленность не стала явной. Я ее понял, и она это видела, но мы с ней не сказали об этом ни слова. Помню и время и место: угол лужайки, тень от буков и долгий, жаркий летний день. Место действия не внушало никакого страха, и все же!..