Призрак

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да, я принадлежу к числу этих чувствительных глупцов, — сказал, вставая, посетитель. — Вы угадали.

— Но не хочешь ли ты, в обмен на мою услугу, сделать сегодня вечером те признания, которые ты собираешься сделать завтра, и тогда, может быть, ты и женщина, которую ты хочешь спасти, получите не отсрочку, но прощение.

— Я буду говорить только перед судом. Впрочем, я не хочу вас обманывать, Председатель, очень может быть, что мои признания не послужат вам ни к чему и в ту минуту, как я укажу вам тучу, гром уже грянет.

— Подумай о себе, несчастный пророк! Ступай, безумец. Я слишком хорошо знаю упрямство людей твоего сорта, чтобы терять даром слова. Мы теперь так привыкли видеть смерть, что забываем уважение, которое должны были бы чувствовать к ней. Так как ты предложил мне свою голову, то я принимаю ее. Завтра ты, может быть, раскаешься, но будет уже поздно.

— Да, слишком поздно, — повторил его невозмутимый собеседник.

— Но не забывай, что я обещал не прощение, а однодневную отсрочку для этой женщины. Она будет жить или умрет в зависимости от того, буду ли я тобой доволен завтра. Я говорю откровенно, гражданин, и твоя тень, надеюсь, не придет упрекать меня за обман.

— Я просил только один день, остальное я предоставляю правосудию и Небу.

XVI

Виола была в тюрьме, в тюрьме, которая открывалась лишь для тех, кто был приговорен еще до суда. Со времени разлуки с Занони ее разум был, казалось, парализован.

Все богатство фантазии, которое было если не плодами гения, то его цветами; весь этот поток изысканных мыслей, который, по словам Занони, покорял его своими таинственными и тончайшими оттенками, всегда новыми даже для него, умудренного в знании, — все это прошло, сгинуло: цветы увяли, фонтан иссяк. Вдохновение исчезло вместе с вдохновителем; отказавшись от своей любви, она потеряла и свой гений.

Виола едва понимала, почему ее оторвали от привычной домашней жизни. Она едва понимала, чего хотели от нее эти люди, которые, пораженные ее редкой красотой, собрались вокруг нее в тюрьме с печальным видом, но со словами сострадания и утешения. Она, которую учили страшиться тех, кого осуждало правосудие, удивлялась, что эти сострадательные, сердечные люди с такой благородной наружностью могли быть преступниками, для которых не нашлось меньшего наказания, чем смерть.

Но другие, дикари, с угрожающими, мрачными, исхудалыми лицами! Те, которые выволакивали ее из дома; которые пытались вырвать из ее рук ребенка, когда она крепко прижала его к груди, и которые презрительно смеялись, видя ее дрожащие губы, — это ведь были избранные граждане, добродетельные люди, любимцы властей предержащих, исполнители закона! Вот каковы твои страшные причуды, вечно изменчивый, клеветнический человеческий суд!

В те дни здания тюрем, несмотря на всю свою убогость, представляли собой все же довольно яркую картину. В них, как в могилу, были с одинаковой небрежностью брошены люди самого разного общественного положения. И все же там почтительное благоговение, всегда сопутствующее великим чувствам, восстановило в правах самый главный и неистребимый, самый прекрасный и благородный закон Природы — НЕРАВЕНСТВО МЕЖДУ ОДНИМ И ДРУГИМ ЧЕЛОВЕКОМ! Там узники, роялисты, равно как и санкюлоты, смиренно уступали место Возрасту, Знанию, Славе и Красоте; там Сила, с присущим ей врожденным благородством, возносила на пьедестал беспомощных и слабых. Стальные мускулы и атлетические плечи Геркулеса уступали место женщине и ребенку, и благословенная Человечность, давно уж забытая в обыденной жизни, нашла себе приют в этой обители Террора.

— Почему они привели тебя сюда? — спросил Виолу один седой священник.

— Я не могу понять этого.

— О! Если ты не знаешь своего преступления, то приготовься к худшему.

— А мое дитя? — (Ребенок все еще покоился на ее груди.)

— Увы! Они сохранят ему жизнь.

— Сирота в тюрьме! — прошептала Виола, обвиняя сама себя. — Вот что я сделала из его сына! Занони! Не спрашивай меня даже в мыслях, что я сделала с нашим ребенком!

Наступила ночь. Толпа бросилась к решетке, чтобы выслушать имена приговоренных к казни на завтра, или, как это называли на жаргоне того времени, "вечернюю газету". Имя Виолы было в их числе. Старый священник, более расположенный умереть, но не попавший в роковой лист, положил руки ей на голову и со слезами благословил ее. Она слушала с удивлением, но не плакала. С потупленными глазами и скрещенными на груди руками она покорно восприняла приговор. Но вот произнесли следующее имя, и человек, грубо толкнувший ее, чтобы лучше видеть и слышать, испустил крик отчаяния и ярости. Она обернулась, их взгляды встретились, и Виола узнала это отвратительное лицо.

Нико в свою очередь узнал ее, и на его губах появилась дьявольская усмешка.